Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Спокойная жестокость этих строк подтверждает тот факт, что достижение Цветаевой высот духовной свободы через потусторонний союз с Пастернаком отнюдь не мешает ей сознавать свое подлинное положение в реальной жизни, напротив, это достижение становится возможным именно благодаря ее трезвому размышлению над своей тупиковой жизненной ситуацией. В самом деле, в нескольких стихотворениях цикла «Провода» кое-где можно заметить настоящую Цветаеву-человека. В последних двух строках второго стихотворения, например, вместо всесильного голоса самодостаточного, могущественного и страстного поэта звучит совсем другой голос — голос отброшенного тела, хрупкий, слабый, трогательный и печальный: «Я прóводы вверяю проводáм, / И в телеграфный столб упершись — плачу». Женщина без поэзии, без души — ничто, воплощение одиночества. Рядом с ней нет никого, чтобы поплакать на его плече (эта тема повторяется в девятом стихотворении цикла: «О, печаль / Плачущих без плеча!»), и единственную поддержку она находит в неживом объекте — телеграфном столбе, мертвом дереве[195]. Образ женщины, вместо утраченного возлюбленного обнимающей ствол мертвого дерева (фаллический образ?), подчеркивает ту человеческую цену, которую платит женщина-поэт за необходимое разъединение тела и души. «Обычное женское счастье» ей недоступно, поскольку она оторвана, диссоциирована от своего семейного, телесного «я», — в ее сознании всегда присутствует высшая цель, всегда есть нечто более важное и насущное (стихотворение, которое должно быть написано), всегда — неутолимый духовный голод.

В конечном счете, при всем цветаевском вызывающем мифологизировании, реальные причины невозможности соединения с Пастернаком весьма банальны: невезение, несвоевременность, неверные решения — «заняты места… наняты сердца». Он женат, она замужем, оба имеют семьи, которым обречены «служить» до конца; как сокрушенно восклицает Цветаева в финале предпоследнего стихотворения цикла, оба они «рабы — рабы — рабы — рабы». Сама она не единожды пренебрегала брачными узами, однако Пастернак — случай особый: он — возлюбленный, супруг ее души, которого она лучше потеряет вовсе, чем поместит в унизительную «ячейку» третьего лишнего, любовника. Каких бы поэтических высот Цветаева ни достигала, ее продолжают раздирать несовместимые страсти женщины и поэта. Женщина — хотя ее голос обычно заглушен — не отказывается от своих притязаний на устремления поэта; когда через два года после сочинения цикла «Провода» у Цветаевой родился сын, мужу едва удалось убедить ее не называть мальчика Борисом в честь Пастернака. Она, в конце концов, покорилась — только потому, что еще лелела надежду когда-нибудь родить Пастернаку настоящего сына: «Ясно и просто: назови я его Борис, я бы навсегда простилась с Будущим: Вами, Борис, и сыном от Вас» (6: 242). Эти отчаянные чаяния — знаменательное признание бестелесной и бесполой души всесильного, казалось бы, поэта, автора «Проводов», в своей эмоциональной уязвимости, плотских желаниях и силе материнского инстинкта.

Поэтическая приверженность Цветаевой к свету — это сознательный самообман, крик протеста против слишком хорошо ей знакомой тьмы. Ее вера в существование души — не наивная иллюзия, а следствие хорошего знания неутолимых желаний тела и тягот повседневной жизни. Ее поэтический запрет на физиологичность — это обдуманный ответ на физическую и психологическую дань, которой требует с нее выбранная на всю жизнь верность ежедневным, неослабевающим физическим потребностям — своим, своих близких, а нередко и друзей. Как она пишет, обращаясь к Пастернаку в заключительном стихотворении цикла «После России»: «Дай мне руку — на весь тот свет! / Здесь — мои обе заняты» (2: 259). Вопрос, в конечном счете, не в том, была ли Цветаева на самом деле хорошей женой и матерью; весьма вероятно, что сама она считала себя в домашней сфере неудачницей, тем самым давая и другим повод винить ее. Важно, что она ни разу за всю жизнь не нарушила преданности тем из живущих, кто от нее зависел, — что бы она ни писала в своих стихах. Поэзия — ее прибежище, ее воображаемый мир; нелепо и жестоко воспринимать как установленные факты то, что сказано в стихах[196]. К сожалению, даже Пастернак, вероятно, не смог уловить этот нюанс, поэтому Цветаева упрекает его в своем последнем сохранившемся письме к нему (октябрь 1935 г.):

Перейти на страницу:

Все книги серии Современная русистика

Марина Цветаева. По канату поэзии
Марина Цветаева. По канату поэзии

Книга посвящена анализу доминирующей в поэзии М. Цветаевой теме: невозможность для женщины быть вписанной в традиционные мифы об обретении поэтического вдохновения. В книге выявляется комплекс устойчивых мифопоэтических метафор и лейтмотивов, воспроизводящихся и эволюционирующих на всем протяжении цветаевского творчества. Этот комплекс служит женщине-поэту альтернативным мифом о поэтическом генезисе. Центральным и объединяющим становится образ акробатки, рискованно балансирующей между земным существованием в теле и вечным пребыванием в чистом духе. Этот образ связывается с переосмысленным Цветаевой мифом о Психее и с мифологизированным образом безвыходного круга. Во всех вариантах цветаевского мифа роль «музы» играют поэты-мужчины, современники Цветаевой: Александр Блок, Борис Пастернак, Райнер Мария Рильке, Николай Гронский, Анатолий Штейгер. Мучительные взаимоотношения с ними становятся частью поэтической стратегии Цветаевой.Главная цель исследования — понять, как действуют механизмы поэтического сознания Цветаевой, в частности, как с помощью мифологических механизмов она пытается преодолеть исключение себя как женщины из фундаментальных оснований поэтической деятельности.

Алиса Динега Гиллеспи

Литературоведение / Образование и наука

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука