Он начал рисовать себе портрет Холмса, мысленно вернувшись в то время, когда они познакомились, и вспомнил ауру надежности и определенности, которая окружала его друга. Даже в двадцать два года он верил, что мир, в котором он живет, станет миром его процветания. Он был сформирован по образу и подобию некой машины, которая, пыхтя, прокладывала глубокую колею в жизни во имя собственного блага. Он заботился о том, чтобы каждый новый опыт, возникавший на его пути, был богатым, вознаграждал его и доставлял ему удовольствие. Однако, по мере того как Холмс учился думать, его разум стал подобен сжатой пружине. Таким образом, он оказался затиснут между корыстолюбием и взыскательностью, что делало его общество нервным и возбуждающим. Он обрел свой голос в обществе, научился держать себя в руках, строить предложения и формулировать стратегию и суждения, дабы гарантировать, что личное и плотское будут держаться в узде и не вырвутся на всеобщее обозрение. Он мог быть напыщенным и грозным, когда ему заблагорассудится. Генри слишком хорошо его знал, чтобы это как-то на него воздействовало, однако – по наущению Уильяма – уделил достаточно внимания Холмсу в его роли судьи и глубоко впечатлился ею.
Уильям же рассказал Генри о тех сторонах Холмса, которые тот старался при нем не демонстрировать. Похоже, Холмс любил поболтать со старыми приятелями о женщинах. Это немало позабавило Уильяма, особенно когда он узнал, что Холмс никогда не позволял себе подобного в присутствии Генри. Еще Уильям утверждал, что в компании Холмс любил описывать сражения Гражданской войны и распространяться перед собравшимися о своих ранениях.
– Когда становилось поздно, – сказал Уильямс, – Холмс начинал напоминать своего отца – старого доктора-самодержца. Тот тоже обожает собственные бородатые анекдоты и любит слушателей.
Уильям выразил недоверие по поводу того, что за все предыдущие тридцать лет Холмс ни разу при Генри не упоминал о Гражданской войне.
– «Это длится весь день, а потом всю ночь напролет, – цитировал Уильям. – Свист пуль, стрельба из винтовок, солдаты идут в атаку и повсюду лежат убитые и раненые. Ужасное, неописуемое зрелище». И конечно же, его собственные раны, даже в присутствии дам он рассказывал о своих ранах. Просто чудо, что он от них не умер. Неужели он тебе не показывал свои шрамы?
Генри хорошо помнил этот разговор, который происходил в кабинете Уильяма. Он видел, что Уильям наслаждается своим тоном, в общении с братом позволяя себе свободу, какую он обычно приберегал только для жены. Генри с удовольствием вспомнил конец того разговора.
– О чем же вы тогда беседуете с ним вдвоем? – спросил Уильям. Казалось, ему нужна конкретная информация, ответ по существу.
Генри помедлил, глядя куда-то вдаль, а затем сосредоточил взгляд на кожаных корешках книжных томов, выстроившихся на дальней полке, и тихо ответил:
– Боюсь, Уэнделл устроен таким образом, что способен вещать исключительно о себе.
После ужина он сидел у себя на террасе и ждал наступления ночи. Холмс, насколько он помнил, в основном рассказывал ему о своей карьере, о своих коллегах, новых делах, новых событиях в юриспруденции и политике и, наконец, о своих новых завоеваниях в среде английской аристократии. Он сплетничал о старых друзьях и бахвалился новыми, выражаясь свободно и важно. Генри нравилась его светскость, его искусные, отрывистые предложения, а затем – внезапные всплески чего-то иного, когда он позволял себе использовать слова, не входившие в лексикон войны или закона, скорее им было место в лекции с кафедры или в эссе. Холмс любил размышлять, спорить с самим собой, объясняя собственную логику, словно это была сторона в битве с противодействующими силами и большая внутренняя драма.
Генри был совсем не против сентенций Холмса. Он редко с ним виделся и знал, что их объединяет очень простая вещь. Они были частью старого мира, вполне респектабельного и странно пуританского, управляемого пытливым, разносторонним умом их отцов под присмотром бдительного и зоркого ока матерей. Они оба остро ощущали свое предназначение. Если более точно: они принадлежали к группе молодых людей, окончивших Гарвард, которые знали и любили Минни Темпл, сидели у ее ног и искали ее одобрения, те, кого ее образ преследовал, когда они достигли зрелого возраста. В ее обществе они знали, что их опыт не значит ровным счетом ничего, как и их невинность, поскольку она требовала от них чего-то другого. Она внушала им восторг, и они с пронзительной ностальгией вспоминали те времена, когда водили с ней знакомство.
Минни была двоюродной сестрой Генри – одной из шестерых младших Темплов, осиротевших, когда умерли их родители. Для Генри и Уильяма отсутствие родителей у кузин Темпл делало их загадочными и романтичными. Их положение казалось завидным, потому что всякая власть над ними была расплывчатой и временной. Они выглядели раскованными и свободными, и только много позже, когда каждой из них пришлось бороться и, конечно же, страдать, он понял невосполнимую природу и глубокую печаль их потери.