Если бы я была на его месте, в таком горе, и мать говорила бы со мной таким тоном, я никогда в жизни не вошла бы в комнату. Ни за что! Я ждала, что он уйдет, что он ей нагрубит. Я была сама не своя.
Я не хотела, чтобы он вернулся, но раз он сидел в темноте и плакал — он, который, наверное, вообще никогда не плакал, — это дело иное. Тут уж мать не должна вести себя так, как в тех случаях, когда он был груб, ругался и ссорился с ней. Вот теперь мать увидит: он возьмет и уйдет. Может, еще ударит ее на прощанье.
Но он не ушел!
— Гедвиг! — это было все, что он сказал. Потом он снова начал всхлипывать.
— Говорю тебе, входи и дай мне закрыть дверь! — крикнула мать.
По ее голосу я вдруг поняла, что она только притворяется, будто очень сердита. Зачем же она притворяется? Я вся дрожала от волнения.
— Иди сюда! Мы не будем тебя обижать! — крикнула я. — Иди сюда, а то очень холодно.
Тогда он вошел, споткнувшись о половик и стаскивая с себя шапку. Мать резко захлопнула дверь и снова улеглась рядом со мной на диване. От холода и озноба у нее стучали зубы. Я видела, как она взволнованна.
Отчим сел на край низкой плиты и опрокинул кофейник. Пламя свечи освещало только часть комнаты, и он не заметил кофейника впотьмах. Рядом стояли два больших котелка, и грохот получился ужасный.
— Сразу слышно, что ты дома! — голос бабушки звучал твердо и неумолимо.
Отчим покорно молчал. Все лицо у него было в угольной пыли, на щеках образовались подтеки от слез, даже усики нельзя было разглядеть среди пятен сажи.
— Значит, ты надумал явиться сюда? — сказала мать. Ее лихорадило, она говорила с трудом, а между тем она, очевидно, согрелась: от нее веяло таким жаром, что у меня запылали щеки.
— Я две недели работал на пристани, Гедвиг. Я принес тебе немножко денег, — тихо сказал отчим.
— Я тоже без дела не сижу, и еще неизвестно, нужны ли мне теперь твои деньги.
Он вздохнул, потирая руки.
Странный все-таки человек моя мать: она ведь зарабатывает гроши, и денег у нас никаких нет.
— Куда ты дел костюм, в котором был на похоронах? — безжалостно спросила бабушка.
Он молчал.
Это становилось невыносимо. Я должна была как-то вмешаться. Я встала с постели, путаясь в длинной рубашке покойного деда.
Мать не удерживала меня. Она, очевидно, даже не заметила, что я встала.
— Ты должен хорошо себя вести, — сказала я, остановившись перед ним. Эти слова мне часто приходилось слышать от матери и других взрослых.
Он продолжал молчать.
— Знаешь, что у нас было из-за тебя? Хозяин пожаловался в полицию, а дядя сказал, что побьет тебя, когда встретит. Про нас писали в газетах — ты видел? — когда они убили эту тетю на танцах в дядином доме.
— Они танцевали у Янне? — голос отчима стал почти прежним.
— Да, но нас не посадили в тюрьму, мы ведь на танцы не ходили. А ты не читал про нас в газетах? Там было написано, что я хорошо воспитана. Это сказал полицейский. Ты не читал?
— Не-е-т, — пробормотал он с глубоким и протяжным вздохом.
Я придвинулась к нему, запачкав белую рубаху деда об его штаны, и хотела, прикрыв рот рукой, шепнуть ему кое-что на ухо, но мне мешали длинные рукава рубахи: они были засучены, но теперь спустились ниже кистей.
— Зачем ты ушел от нас, когда дедушка умер? — спросила я, приблизив свой вздернутый нос к его грязному, заплаканному лицу.
Бабушка, выпрямившись, сидела на кровати, мать на диване. Они обе прислушивались.
— Я-я никогда-а не буду больше уходить, Миа, — голос его оборвался. Грязное лицо было искажено гримасой.
Я почувствовала невыразимую тяжесть на душе. Мне больше нечего было сказать. Я безмолвно вернулась к дивану и улеглась, повернувшись спиной к матери, которая так и не произнесла ни слова.
Он никогда больше не уйдет. Разве я этого хотела? Нет, совсем не этого. Не знаю, чего я хотела. Дурной человек плакал ночью. Надо было что-то ему сказать, что-то сделать. Гораздо легче, когда плачет хороший человек. Он поплачет, а потом будет радоваться, потому что он хороший. А вот когда плачет дурной человек — дурной человек, которого ты не любишь, который позорит твою семью и который ни разу не плакал при тебе, — в этом есть что-то страшное. Приходится делать что-то против собственной воли. Злое, жестокое лицо, искаженное слезами и страхом, было так же страшно, как доброе лицо, искаженное злобой и ненавистью.
Мать встала, но я не обратила на это никакого внимания. Я уже поняла, что он останется.
На старом бабушкином диване не было желудевых шишек, спинка у него была гладкая; когда считаешь шишки, намного легче разобраться в случившемся и отвлечься. Глаза у меня щипало, точно в них насыпали песку.
Мать с отчимом тихо разговаривали. Ну и пусть. Бабушка время от времени вставляла слово. Я даже не прислушивалась. Я упорно отворачивалась от них и все теснее прижималась к спинке дивана, я хотела, чтобы они видели только мою спину — равнодушную, молчаливую, сильную спину, нечто лишенное глаз и ушей.