Теперь бы только толику высокого, думал он, задрав голову на звездную пашню, прежде чем я вернусь в койку. Но она снова помешала ему, болтая сияющими ногами над земным шариком, вновь заставив его опустить к кипящему океану глаза, которые ни при каких обстоятельствах не соглашались разглядывать эти благословенные юбки.
Vieil Ocean!
[330]Что ж, может быть, и так, пусть и поганенько звучит, пусть нам и осточертели плевки послевоенных пиитов. Исидор, Гюгетто, увенчанный cafe liegeois, [331]хуже Байрона времен «Лары». И Рембо, Адское исчадье, Хворый Ясновидец.Только в поздние годы, овладев мастерством банальности, смог он, вскинув кудрявую голову, держаться наравне с лучшими из них. Следует ли ему повращать глазами, покраснеть и процитировать его в переводе? Вы, конечно, знаете, что он пытался смастерить его на английском?
[332]Я напишу книгу, бормотал он задумчиво, я устал от шлюх земных и воздушных, я окружен, пробормотал он еще тише, уличными девками, в мыслях и в действиях, выстлан ими внутри и окаймлен снаружи; необходимо завербовать огромного, сильного мужчину, чтобы снять осаду — чтобы написать книгу, где каждая фраза будет осознанно умной и неглубокой, но не так, как ее соседи по странице. Расцветшие розы фразы метнут читателя к тюльпанам следующей фразы. Переживание моего читателя будет заключаться между фразами, в молчании, порожденном паузами, а не в опорных камнях темы, между цветами, неспособными сосуществовать, антитетическими (что может быть проще антитезы?) порывами слов, его переживание будет состоять в угрозе, чуде, воспоминании о неописуемой траектории. (Глубоко взволнованный этим замыслом, он оттолкнулся от фальшборта и, ступая широко и быстро, зашагал по палубному мостику.) Я смогу выразить молчание более искусно, чем даже лучший из поэтов, а ведь он знал толк в том, как расцветить мотыльков головокружения. Я думаю теперь (он ходил взад и вперед по лунной дорожке, il arpenta le pont,
[333]вот вам фраза для новоанглийского Лансона, воображая себя плавильным тиглем мозговых игрищ) о зиянии, о динамической decousu, [334]о Рембрандте — из-за его живописных отговорок выглядывает намек, посягая на краски и светотень; я думаю о Selbstbildnis, [335]он в токе и золотой цепи, о его портрете своего брата, о милом маленьком ангеле святого Матфея, которого, готов поклясться, ван Рейн никогда в глаза не видел, — о полотнах, где так часто, по воскресеньям, во время второго завтрака, я различал неделанье, desuni, [336]Ungebund, [337]flottement, [338]трепыханье, тремор, тремоло, разъятие, разъединение, выцветание, выветривание, распад и умножение ткани, все разъедающую донную волну Искусства. Это павловское (Господи прости его, ибо не ведал, что говорил)Все это, вынужденно признал Белаква, отложив мифы и мечты и звезды на другой случай, уже чересчур. Если когда-нибудь, Боже избави, я и нацарапаю книгу, то она выйдет ветошью, развалюхой, драндулетом, который будет скреплен лишь обрывками бечевки и, однако, столь же свободен от малейшего намерения потерпеть крушение, сколь и та, первая летающая машина господина Райта, которую так и не удалось уговорить покинуть землю.
Тут он, возможно, ошибался.