На коротких остановках месяц останавливался вместе с поездом, и свет его, казалось, делался ярче – должно быть, от наступавшей тишины. Только тяжело дышал паровоз да из вагона долетал детский плач: дети всегда плачут в ночных поездах.
На площадку вышла женщина в платке, с кошелкой. В спину ей сердитый женский голос сказал:
– Тут и так не продерешься, а она жестикулировает своей кошелкой! Размахалась, барыня!
– Оставьте вы меня со своим красноречием! – ответила молодым голосом женщина в платке и закрыла за собой дверь.
Мы ехали в эти места впервые. Поезд приходил на станцию поздно ночью, и никто из нас не знал дорогу. Я спросил женщину:
– Вы не знаете, как дойти до Бобылина?
– Заблудитесь, – ответила женщина. – Дорога лесная, обманчивая. Я сама иду до Суглинок, вас доведу. Одной мне тоже боязно идти ночью. А от Суглинок до Бобылина – всего три километра.
На станции было безлюдно. Горел среди ночи одинокий фонарь. В сенях темного дома, у переезда, захлопал крыльями и пропел петух.
Мы пошли по лесной дороге. Месяц опускался за лесом. Колеи, налитые недавним дождем, блестели в тени. Потом лес раздвинулся, и мы вышли в пойму реки Дубны. Вся она – с кромкой своих рощ и лесов, с дымными громадами седых ветел по берегам, с туманом, стлавшимся над излучинами, с крутоярами и игрой звезд над чащами – представлялась нам загадочной и давно желанной страной. Сами мы казались себе странниками, пробирающимися на какие-то Далекие воды, где цветут, не отцветая, плакучие травы и что ни день – то синева небес, солнце, паутина, летящая по ветру над пажитями…
– Вот, – сказал мой спутник, – люди мечтают о длинном лете. А я мечтаю о длинной осени – такой вот теплой, туманной.
Женщина засмеялась.
– Хорошо вы говорите, – сказала она. – Не только у вас, городских, а и у нас, деревенских, бывает такое желание. Иной раз народится такой день, что радости не оберешься. Каждый колос валяется на стерне*, как литой. Подымешь его, а он теплый от солнца. И глядишь, какой-нибудь жучок запоздалый на нем сидит, греется, шевелит усами. В избе сухо, светло от сада: сад дает от себя желтое излучение. Села бы у окошка и никуда бы не уходила. Глядела бы на калину в саду, думала бы… Осенью мельница наша водяная начинает работать, зерно перемалывать. Я на мельнице служу, мельнику помогаю. Мельница, верно, старая, но зря про нее говорят, что на ней только одному черту махорку молоть.
– А о чем бы вы думали у окошка? – спросил мой спутник.
Женщина долго молчала, потом ответила певучим голосом:
– О счастье людском. Это – наше назначение.
– Чье назначение?
– Женское.
– Неужто только женское?
– Нет, верно, всеобщее, – согласилась, подумав, женщина. – Только женщина более всего к этому предназначена.
– А вам случалось давать людям счастье? – спросил мой спутник.
Женщина снова засмеялась:
– Ох, это трудно! Сама не знаю. Может, и случалось. Для этого знаний у меня мало. Я ведь неученая. Была работницей на фарфоровой фабрике, бывшей Гарднера*, а теперь мукомолю. Вот, слышите? – добавила она, явно желая переменить разговор. – Вода шумит на плотине. Около мельницы.
Мы остановились, прислушались. За темной стеной ракит, где небо уже зеленело от зари, монотонно падала вода. Этот шум – единственный звук в безмолвии ночи – утверждал непрерывное движение природы. Должно быть, каждый из нас подумал о лесных ручьях, бегущих под буреломом и сгнившей листвой, о том, как мерцают звезды в заводях Дубны, о белой пене, что плывет по черной запруде и кружится над ямами, где спят на дне рыбы. Поэтому мы оба – и я и мой спутник – позабыли спросить женщину, почему для того, чтобы приносить людям счастье, нужно много знаний. Это было нам непонятно.
Заря разгоралась, вся в туманах. Высоко вспыхнуло облако. Все пространство воздуха между этим облаком и краем земли наполнилось бледным и широким сиянием. Это солнечный свет охватывал и прогревал океаны сентябрьского воздуха над еще спящей и сумрачной страной. Но через полчаса земля начала одеваться в багрянец, в ржавчину сжатых полей, в сырую и яркую зелень озимых, в пурпур осиновых листьев и желтизну трепещущих без ветра берез.
– Вот и Суглинки! – сказала женщина.
Дорога шла вниз, к реке, между вековыми осокорями.
– Зайдите в избу, выпейте молока на дорогу, – попросила женщина. – У меня своей избы нету. Я живу у подруги – у Варвары. Мы с ней всю жизнь вместе.
Мы вошли в Суглинки – чистую и пустынную деревню, вымощенную торцами. Фуксии цвели за окнами. Далеко на току гудел барабан молотилки. Черная река огибала деревню дугой.
У порога избы на нас залаял белый пес с отрубленным хвостом. «Тузик!» – предостерегающе крикнул из избы мужской голос, и пес полез под крыльцо, где лежала примятая солома.
В избе за перегородкой кто-то возился, должно быть одевался. С потолка на длинной нитке свешивался шар из бумаги. Рыжий котенок с водянистыми глазами играл этим шаром, как футбольным мячом. Около печки шумел самовар.
– Ты, Феня? – спросил из-за перегородки молодой мужской голос. – А мать пошла на реку белье полоскать. Мы уж заждались. Думали, совсем тебя засосала Москва.