— Да, да! Я сам чувствую, что рехнулся… Запри меня. Ведь я непременно сойду с ума!
— Возьми себя в руки, Хоакин!
XIX
Он сосредоточил все свои помыслы на единственной дочери, на ее воспитании и обучении, на ограждении ее от грязи и пороков человеческого рода.
— Гляди, — нередко говаривал он жене, — ведь это счастье, что она у нас одна, что больше у нас нет детей.
— А разве тебе не хотелось бы сына?
— Нет, нет, лучше дочь: ведь ее куда легче держать в стороне от дрязг и непристойностей этого мира. Да и потом, будь у нас двое, непременно явилась бы между ними зависть…
— Ну нет!
— Да, да, непременно явилась бы! Ведь никак невозможно поделить между ними ласку поровну: то, что дается одному, неизбежно отнимается от другого. Каждый просит все для себя, и только для себя. Нет, нет, я бы нипочем не хотел очутиться в положении господа бога…
— В каком положении?
— Иметь такое количество детей. Разве не говорят, что все мы — божьи дети?
— Пожалуйста, не богохульствуй, Хоакин…
— Одни здоровы только для того, чтобы другие были больны… Стоило бы присмотреться к распределению недугов!
Хоакин не пожелал, чтобы его дочь училась вместе с другими детьми. Поэтому он пригласил учительницу домой, а иногда и сам в свободные минуты занимался с дочерью.
Бедняжка Хоакинита быстро угадала в своем отце страдальца. От него же она восприняла горькую концепцию жизни и мироустройства.
— Говорю тебе, — твердил Хоакин жене, — что, имея одного ребенка, нам не нужно распылять ласку…
— А говорят, что чем больше распылять, тем лучше урожай…
— Пустые россказни! Помнишь этого несчастного Рамиреса, того, что занимал должность прокурадора{89}
? Так вот, отец его имел двух сыновей, двух дочерей и почти пустой карман. В доме — хоть шаром покати, второго блюда за обедом не знали; только Рамирес-отец получал второе, от которого он иной раз давал отведать одному из сыновей и одной из дочерей, и при этом всегда одним и тем же. Иногда же, по праздничным дням, давали две порции второго на всех и еще одну — специально для него, главы дома, который должен же был чем-то отличаться от остальных. Иерархию нужно соблюдать. Вечером, отходя ко сну, Рамирес-отец всегда целовал одного сына и одну дочь, но никогда не двух других.— Какой ужас! И почему же?
— Откуда я знаю?.. Видно, они казались ему красивее, лучше…
— Вроде как Карвахаль, который не переносит даже вида своей младшей дочери…
— Это потому, что она родилась поздно, через шесть лет после предыдущей, когда дела его пошатнулись. И вот вдруг новая обуза, да к тому же еще и неожиданная. Поэтому-то ее и называют втирушей.
— Боже, какой ужас!
— Такова жизнь, Антония, рассадник всевозможных ужасов. Так восславим господа, что он ниспослал нам только одного ребенка.
— Замолчи!
— Заставь меня замолчать.
И она заставила его замолчать.
XX
Сын Авеля пошел по медицинской части, и отец его часто рассказывал Хоакину об успехах молодого человека. Иногда беседовал Хоакин и с самим юношей и даже проникся к нему известной симпатией: настолько ничтожным показался ему этот юноша.
— И как это ты решил пустить его по медицине, а не приохотил к живописи? — спросил он Авеля.
— Не я решил пустить его по медицине, он сам этого захотел. К искусству у него нет склонности.
— Понятно, для занятий медициной, конечно, не требуется никакой склонности…
— Я этого не сказал. Уж больно ты любишь все выворачивать наизнанку. К живописи у него нет не только склонности, но даже простого любопытства. Хорошо, если он на секунду задержится, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на мою работу. Он даже не спрашивает, над чем я работаю.
— А может, это и лучше, что он не интересуется живописью…
— Почему?
— Представь себе, что он занялся живописью, и тогда одно из двух: или он будет писать лучше тебя, или хуже. Если хуже, то это значит быть Авелем Санчесом-сыном, которого все будут называть Авелем Санчесом Плохим, или просто Санчесом Плохим, или, наконец, Авелем Плохим. А ведь согласись, что попасть в такое положение и в самом деле не слишком приятно…
— А если бы он превзошел меня?
— Тогда бы ты этого не потерпел.
— Не нужно мерить на свой аршин.
— Кому-кому, а мне-то уж не рассказывай эти бредни. Ни один художник не переносит славы другого, особенно когда дело касается сына или брата. Уж лучше пусть это будет посторонний. Одна мысль о том, что кто-то твоей же собственной крови превосходит тебя… Только не это! Чем это объяснить? Нет, ты разумно сделал, что пустил его по медицинской части.
Да, пожалуй, это и выгоднее в смысле денег.
— Уж не хочешь ли ты меня уверить, что живопись тебя плохо кормит?
— Да нет, кое-что она, конечно, дает.
— А славу ты ни в грош не ставишь?
Славу? Пока она держится…
— Деньги еще меньше держатся.
— Но все же они надежнее.
— Брось комедию ломать, Авель, не прикидывайся безразличным к славе.
— Даю тебе слово, что сейчас меня заботит одно — оставить сыну наследство.
— Ты оставишь ему громкое имя.
— В наше время это небольшая ценность.
— Твое имя — ценность!