Читаем Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни полностью

95. Сурдина и барабан. Вкус – самый верный сейсмограф исторического опыта. Как никакая другая способность он способен зафиксировать даже собственные колебания. Он вырабатывает реакцию против себя самого и распознает себя как безвкусицу. Отталкивающие, шокирующие художники, глашатаи ничем не смягченной жестокости, в своей идиосинкразии руководствуются вкусом: однако жанр «скромность и пристойность»

{223}, вотчина невротических, чувствительных неоромантиков, даже в глазах их героев так же резок и наивен, как резка и наивна строка Рильке «Ведь нищета – великий свет нутра…»{224}
Нежный трепет, пафос исключительности – всего лишь нормированные маски в культе угнетения. Как раз эстетически развитым нервам и стал невыносим ханжеский эстетизм. Индивид насквозь историчен, поэтому он тонкими переплетениями собственного позднебуржуазного устройства восстает против тонких переплетений позднебуржуазного устройства. Он испытывает отвращение к любому субъективизму искусства, к выразительности и воодушевленности, и волосы у него встают дыбом от нехватки исторического такта, – всё подобно тому, как сам субъективизм когда-то отшатывался от буржуазных условностей. Даже отказ от мимесиса, сокровеннейшее стремление новой вещественности, сам миметичен. Суждение о субъективном выражении выносится не извне, в социально-политической рефлексии, а из непосредственных движений души, каждое из которых, будучи вынужденным испытывать стыд перед лицом культурной индустрии, отворачивает лик от собственного зеркального отражения. Во главе стоит осуждение эротического пафоса, о чем смещение лирических акцентов свидетельствует в не меньшей степени, чем находящаяся под своего рода коллективным проклятием сексуальность в произведениях Кафки. В то время как в реальности древнейшая профессия вымирает, в искусстве со времен экспрессионизма проститутка стала ключевой фигурой – и это потому, что половые отношения без эстетического смущения можно изобразить исключительно на примере бесстыдницы. Подобные смещения глубинных способов реагирования привели к тому, что искусство в своем индивидуалистическом обличье пришло в упадок, не имея при этом возможности воплотиться в коллективном. Ни лояльность, ни независимость отдельного художника не играют решающей роли в том, чтобы непоколебимо держаться сферы экспрессивного и противостоять брутальному принуждению к коллективизации, – наоборот, если он не хочет вследствие анахроничной гуманности неистинным и немощным образом отстать от антигуманного, он должен ощущать это принуждение в самых потаенных уголках своей отъединенности, даже против собственной воли. Даже несгибаемый литературный экспрессионизм (лирика Штрамма{225}, драмы Кокошки
{226}) обнаруживает в качестве оборотной стороны своего подлинного радикализма некоторую наивность и либеральную доверчивость. Однако прогресс, уводящий за его пределы, представляется не менее сомнительным. Произведения искусства, сознательно намеревающиеся искоренить безобидность абсолютной субъективности, тем самым претендуют на позитивную общность, которая не заключена в них самих, а произвольно цитируется ими. Это делает их всего-навсего рупором рока и добычей той последней наивности, что их перечеркивает, – наивности вообще еще считаться искусством. Апория ответственного труда играет на руку безответственному. Если однажды удастся вовсе избавиться от нервов, то возрождению песенной весны{227}
ничто не помешает, и ничто больше не будет стоять на пути у народного фронта, протянувшегося от варварского футуризма до идеологии кино.


Перейти на страницу:

Похожие книги

Иисус Неизвестный
Иисус Неизвестный

Дмитрий Мережковский вошел в литературу как поэт и переводчик, пробовал себя как критик и драматург, огромную популярность снискали его трилогия «Христос и Антихрист», исследования «Лев Толстой и Достоевский» и «Гоголь и черт» (1906). Но всю жизнь он находился в поисках той окончательной формы, в которую можно было бы облечь собственные философские идеи. Мережковский был убежден, что Евангелие не было правильно прочитано и Иисус не был понят, что за Ветхим и Новым Заветом человечество ждет Третий Завет, Царство Духа. Он искал в мировой и русской истории, творчестве русских писателей подтверждение тому, что это новое Царство грядет, что будущее подает нынешнему свои знаки о будущем Конце и преображении. И если взглянуть на творческий путь писателя, видно, что он весь устремлен к книге «Иисус Неизвестный», должен был ею завершиться, стать той вершиной, к которой он шел долго и упорно.

Дмитрий Сергеевич Мережковский

Философия / Религия, религиозная литература / Религия / Эзотерика / Образование и наука