Тепло, возбуждение, чувство омоложения пережили посадку (стюардесса ухмылялась у трапа, словно самолично после воздушной гестации разродилась аэропортом; американец, выселивший Эндерби из туалета, отчаянно щелкал камерой). Пока пассажиры разрозненной процессией шли к далеким зданиям аэропорта Чампино, распростертого под медовомесячным зноем, Эндерби почудилось, что голое, как чистый лист, взлетное поле символизирует его новую свободу, то есть свободу от его старой свободы. Худощавый, как Кассий, и, как Каска, угрюмый, римский таможенник грубо открыл дорожную сумку Весты и достал всем напоказ новую ночную рубашку. Он мрачно подмигнул Эндерби, и Эндерби это показалось добрым знамением, пусть даже у таможенника были впалые щеки, что не внушало особого доверия. Тряся пассажиров по Аппиевой дороге, толстый водитель автобуса распевал какую-то заунывную маслянистую арию, в которой часто повторялась «любовь», и тем внушал доверие. Потом – вжик! – снова ушат холодной воды, когда солнце зашло за облака над замшелым акведуком, встающим руинами из сухой травы, и над древней колонной, лежащей как большая какашка под рекламой бензина в цветах комикса. Туалетный американец кормил свои камеры, как декоративных собачек. Тем временем на Эндерби обрушилось ощущение, что они едут по мясному ряду захудалой истории, между ребрами ободранных туш, и им уже насильно скармливают куски имперской падали. На периферии зрения потихоньку вырастали трибуны, а на них рассаживался сенековский хор ухмыляющихся безносых римлян, разжиревших на крови гладиаторов и раздачах сицилийского зерна. Они тоже примут участие в медовом месяце, ведь это их город.
Внезапно – пожаром на паточном заводе – прорвалось солнце; автобус как раз остановился у аэровокзала на виа Национале. Карлик-носильщик исполинской силы целый квартал нес их чемоданы до гостиницы, и Эндерби дал ему на чай несколько слишком легких, подозрительных монет. С поклонами и приветствиями, с неискренними золотыми улыбками обслуга препроводила их в вестибюль.
– Синьор Эндерби, – сказал синьор Эндерби, – и синьора Бейнбридж.
– Нет, нет, нет, – возразила синьора Эндерби.
Эндерби улыбнулся.
– Еще не привык, видите ли. У нас медовый месяц, – объяснил он портье.
А щеголеватый римский эльф ответил:
– Медовый месяц, да? Я позабочусь, чтобы вам никто-никто в медовом месяце не мешал, – и добавил с сожалением: – У меня медовый месяц был давным-давно.
– Знаешь, мне что-то нехорошо, – сказала Веста. – Как по-твоему, можно нам сразу пойти в…
Тут же зазвенели звонки, люди вокруг суетились, вскидывая чемоданы на плечи.
– Дорогая, – заботливо начал Эндерби. – В чем дело, дорогая?
– Устала, вот и все. Мне бы прилечь.
– Дорогая, – повторил Эндерби.
Они вошли в лифт, и воздушная клетка, сплошь рококо и филигрань, вознесла их на этаж, вымощенный мрамором с прожилками. Эндерби с интересом поглядел на открытую римскую уборную, но отмел любопытство. Те дни позади. В номер их провел молодой человек в винного цвета куртке и с расплющенным носом – в опровержение мифа о римских профилях. Эндерби дал ему несколько никчемных кусочков металла и заказал vino. (Эндерби в Риме, Эндерби заказывает вино!) Молодой человек бешено сжал самому себе руку, потом напряженно и стиснув зубы, точно поднимал убийственный вес, воздел правую и показал Эндерби обозначенное таким образом пространство – невидимую бутылку с рукой-дном и рукой-горлышком.
– Фраскати, – грозно рявкнул он и ушел, кивая.
Эндерби повернулся к жене. Она сидела на двуспальной кровати со стороны окна, глядя на виа Национале. Комнатка полнилась шумом снизу: лязганьем трамваев, цоканьем лошадиных копыт, ревом «фиатов» и «ламбретт».
– Устала, устала, устала… – произнесла Веста. Под глазами у нее опять залегли голубые полукружья, лицо в резком римском свете казалось измученным. – Мне что-то совсем нехорошо.
– Это не?.. – спросил Эндерби.
– Ну конечно нет! Это ведь день нашей свадьбы, разве нет? Все наладится, надо только отдохнуть.
Она сбросила туфли, потом (Эндерби сглотнул) быстро отстегнула чулки. Он повернулся к скучному виду за окном: угрюмость мегаполиса, ни вспышек белозубых улыбок, ни песен. На другой стороне, точно специально ради Эндерби, приютилась витрина магазинчика с образками по дешевке и скверно раскрашенными житиями в гирляндах четок. Когда он снова повернулся к кровати, Веста уже легла, выпростав худые руки и плечи из-под покрывала. Не самая пышная женщина, ее тело обстругано до приемлемого женского минимума. Так и должно быть. Эндерби однажды мельком видел в ванной голую мачеху: задыхаясь от натуги, она (что бывало нечасто) мылась целиком: плоть тряслась, толстые титьки раскачивались колоколами. Его передернуло от воспоминания, и его трясущиеся губы на мгновение уподобились мачехиным, кривящимся от прикосновения холодной губки.
В дверь постучали. Эндерби читал Данте с подстрочным переводом; ему помнилось, что была там какая-то строка со словом «войти». Нырнув за ней, он выловил ее, как раз когда дверь открылась.
– Оставь надежду, – окликнул он на тосканском, – всяк, сюда…