К тому же их обвело непонятным облаком незнамо откуда взявшегося долгоиграющего времени. Она уходила на работу, мальчик оставался один, играл в подаренный дядей «конструктор» или смотрел картинки тоже дареных толстенных переплетенных старорежимного приложения к «Ниве», фолианты самой «Нивы» и «Советского кино». Читать он еще не умел.
Зима настала быстро, белый занавес упал, ударил мороз, в быстром ледоставе встали реки, и они стали гулять по Неве и под мостами ее. И в прежние дореволюционные годы по Неве ездили на конке, а в довоенные катались на лыжах; теперь вода превращалась в твердь быстрее быстрого, таковы были ледоставы необъявленных пятилеток особо холодных зим. Все городские реки покрывались необычайной толщины льдом — Нева, Фонтанка, Мойка, Смоленка, Монастырка, Пряжка — и превращались в дороги. Ходили через реку, пересекались причудливо торные тропы от спуска к спуску, проходили под арками мостов, вели к прорубям, откуда по-деревенски носили воду, на солнце сверкали белые дороги необычайного сезонного мира, тоже сельского, деревенского, всероссийского, скрипел чистый снег под ногами, внизу спала толща воды, немотствовало дно. И только весной (о, эти весны войны!) после ледохода, когда отыграет в свои белые ледяные письма озеро Нево с Маркизовой лужею, вместо льдин Ладожского льда по Неве пускались в плавание мертвецы, освобожденные из снежного и ледяного плена, некогда вмерзшие в белизну в черно-алые дни боев. Они плыли рекой, и горожане, привыкшие за время блокады к покойникам, к которым привыкнуть невозможно, начинали сторониться реки, превратившейся в Лету, — точно так же, как стремились к ее белого российского простора белым дорогам за водой и за тишиною. В городе в любой момент пешеходу могли преградить путь развалины разбомбленного дома, выпавшие на улицу; а стаявшие нынче белые дороги рек всегда были свободны, их не обстреливали, человек приободрялся в их мистической подобной сну ней-тральной полосе. И недаром одна из белых дорог стала Дорогой жизни; впрочем, ее-то обстреливали регулярно.
Перед Новым годом дядя принес крохотную елочку, поместившуюся в его рюкзаке, старинную блестящую елочную игрушку, три конфеты, четыре листочка цветной бумаги, из них мать с сыном склеили бумажные разноцветные цепи. На верхушке елочки красовалась самодельная Вифлеемская звезда. Эрика на ночь рассказала мальчику про Рождество, про волхвов, пастухов, ясли с овцами, ягнятами, коровой, собакой и кошкой.
Но однажды вечером их покровитель и даритель прибежал ненадолго, совсем ненадолго, шептался с матерью. «Завтра», — шептал он, показывал ей клочок бумаги.
«Запомни его адрес, — шептал, — запомни дом и квартиру, тебе не оставлю, сожгу дома». Он ушел, тихо, мгновенно, словно его и не было.
Снег падал, как заведенный, засыпая город, неубранные руины, красоты, крыши, улицы, площади, переулки, следы, обеляя все.
Муж Эрики жил в довоенном доме, где квартировали люди, достойные отдельных небольших квартир.
Его новая жена, высокая, ладная, спокойная Ольга, прошедшая пути войны воен-врачом, успела распустить к ночи уложенную на затылке косу, расчесывала длинные золотистые волосы.
Раздался звонок.
Оба они хорошо помнили дни и часы, когда оказывался он не единожды в известном доме известного ведомства, где беседовали с ним о предавшей Родину Эрике, где стоял он навытяжку перед кричащими на него следователями, всякий раз и сам он, и Ольга не были уверены, что он вернется домой. Ему не давали говорить, он слушал, подписывал бумаги, в которых отказывался от предательницы жены. Уже известно было о начавшихся на юге процессах над предателями.
И он, и Ольга решили: за ним пришли.
— Я открою, — сказал он.
На пороге стояла Эрика, снег таял на ее платке, на осеннем пальто, на остроносых некогда щегольских валенках.
— Входи, — сказал он. — Говори тише. Нас слышно на лестнице. Зачем ты пришла?
— Пришла за помощью. Меня завтра арестуют. Ты прекрасный хирург, спас тысячи людей, оперируешь и лечишь известных людей, больших начальников, тебе не откажут.
— Если ты хочешь, чтобы я за тебя заступился, этого не будет. Ты Родину предала. Я просить за тебя не стану.
— За меня заступаться нечего. Я сидела в их подлом гнезде, печатала их поганые приказы, работала на них, ареста заслуживаю. Я пришла не за тем. Возьми мальчика. Лагеря для малолеток, детей врагов народа и предателей, плохие. Он выйдет оттуда, если выйдет, уголовником, шестеркой бандитской, пьяницей, конченым человеком. За что? Он еще маленький. Возьми его, попроси за него, тебе не откажут.
Короткие паузы между репликами казались длинными непомерно.
Наконец он сказал:
— Хорошо. А как я его, как ты выражаешься, возьму? Если уведут вместе с тобой, выцарапать его будет трудновато. И говори тише. Стены имеют уши, на площадке еще две квартиры.
— Я его сейчас приведу. Разбужу и приведу. Тут недалеко.
— Что ты ему скажешь?