Отец Вениамин занят бесконечными просьбами о материальном содействии храму и общине, но в личных целях спонсорскими щедротами почти не пользуется. Даже разговаривает по обмотанному скотчем разваливающемуся мобильнику. Для сантехнического предпринимателя Михаила Свирельникова это настоящее испытание: осуждать или не осуждать? Вроде и хитрован, но не вор и не сребролюбец.
Батюшка жалуется: «Не дают мне денег, Миша! Думают, себе прошу. На жизнь. А я если на жизнь и беру, то чуть-чуть. Чтобы жена не сердилась. Устал я канючить, Миша. Прости!» – и бежит за Свирельниковым, «подхватив рясу и пачкая кроссовки в жиже», чтобы вручить новый крестик на тесёмке. «– Спасибо, отец Вениамин! – сквозь горловой спазм проговорил директор “Сантехуюта” и неожиданно для себя поцеловал Трубе руку, пахнущую олифой».
Так выглядит у Полякова церковная тема…
Есть в мире «острый галльский смысл», а есть и здравый русский смысл. Как бы ни было враждебно этому смыслу наше смутное время, он никуда не денется. Этот смысл продолжает жить и в людях, и в русской истории, и в Церкви, и, конечно, в литературе. Юрий Поляков один из тех, кто может нам это гарантировать.
Можно ли назвать Полякова православным писателем? Если иметь в виду формальную внутрицеховую специализацию, то, вероятно, нет: тематика его прозы гораздо шире. Аналогичным образом и Михаил Булгаков, наверное, не попал бы в цех фантастов. Но Юрий Поляков, безусловно, является православным человеком, и это накладывает отпечаток на его литературную идентичность.
Православное мироощущение определяет систему координат его литературного замысла, который вмещает в себя и милость к падшим, и сочувствие к униженным и оскорблённым, и особого рода нравственную критичность.
В конце концов, это и есть, наверное, самое важное. То, что русский писатель является православным не в силу «специализации», а просто по умолчанию.
Павел Басинский
Юрий Поляков: Небеса для падших3
Пять лучших вещей Полякова: «Козлёнок в молоке», «Замыслил я побег…», «Небо падших», «Демгородок» и «Парижская любовь Кости Гуманкова». Эта золотая пятёрка, как мне кажется, является своего рода визитной карточкой писателя. В целом же феномен Юрия Полякова всегда представлялся мне ясным и простым, как полёт надёжного международного авиалайнера. Пункт приземления хорошо известен и командиру корабля, и его пассажирам. Все системы проверены на земле и отлично работают, а несколько степеней защиты самолёта, разработанного профессиональными конструкторами, позволяют почти не сомневаться в том, что катастрофы не будет. Топлива закачано ровно столько, чтобы, тяжело поднявшись в воздух, небесная машина с уже пустыми баками мягко коснулась своими вовремя выпущенными шасси бетонной полосы там, где это и положено, с точностью до десятка метров. И вообще: самолёт летит на автопилоте, командир потягивает кофе и на грани фола шутит со стюардессами. А теперь представьте себе, что они забыли отключить связь с салоном, и весь этот разговор, хохоча, слушают ещё и пассажиры.
Вот таким мне виделся когда-то Поляков. Точная сбалансированность творческой беззаботности и ответственности. Каждая вещь жёстко структурно выверена, но не настолько, чтобы герои оказались жертвами этой структуры, «богами из машины», появляющимися в нужном месте и с нужными словами. Нет, его герои живут, дышат и говорят индивидуальным языком. А ниточки, связующие их с автором, столь тонки и прозрачны, что кажутся обрезанными. Между автором и героями установлены приятельски-уважительные отношения, которые сразу же подкупают читателя, ненасильственно вовлекаемого в разговорчивую компанию. В отличие от большинства тягомотных опусов современных прозаиков, вспоминающих о необходимости диалога в художественной прозе на пятнадцатой примерно странице текста, а до этого насилующих зажатого в угол читателя полуторастраничными предложениями, в синтаксической схеме которых не разобрался бы и Розенталь, проза Полякова очень разговорчива и даже по-хорошему болтлива.
Кстати, о болтливости.
Поляков написал только два романа, в то время как некоторые прозаики моложе его имеют в своём активе по пять-шесть. Но беда в том, что все эти романы имени Букера не имеют к жанру романа ни малейшего отношения, оставаясь просто более или менее большими текстами с более или менее очевидными художественными достоинствами. Подлинный роман, как гениально открыл М.М. Бахтин, невозможен без многоголосья, втягивающего в себя автора как равноправную единицу диалогов и только потом вовлекающего в свой «разговорчивый» космос ещё и читателя, который поневоле становится соавтором произведения. Роман, «о себе», «из себя», «собою» написанный, – это такой же эстетический ужас, как длинная очередь исключительно за туалетной бумагой.