Я нарисовал у себя в голове подробнейший портрет убийц и их помощников, воссоздал их обычаи и привычки, их орудия, правила, которыми они руководствовались. Но жертв я представить не мог, это было невозможно из-за их количества, а также выходило за рамки моего исследования. Стоя перед экскурсантами, я перечислял названия стран, из которых приходили поезда в каждый концлагерь, и количество убитых, но имен я не называл. Их было так много – с кого начать? И с каждым из них обращались одинаково, как с сырьем для собачьего корма. В музее Аушвица-Биркенау я подводил экскурсантов к витринам, наполненным волосами, чемоданами, протезами, обувью, и говорил: «Это были люди». Пусть подумают о своих маленьких братьях-сестрах, об их родителях, о собственных детях и о самих себе. В одиночку мне было этого не вынести.
Я отлично справлялся. Меня приглашали сопровождать все новые и новые группы, иногда я по два месяца не возвращался в Израиль и потому снял себе маленькую квартирку в Варшаве, неподалеку от места, где когда-то было гетто, на верхнем этаже многоэтажки, построенной еще при коммунистах, на улице рядом с бывшим детским домом Януша Корчака – сегодня там обычная польская школа. Вы помогли мне с арендной платой, поскольку ценили мою работу и приносимые ею плоды. Во дворе моего дома была большая детская площадка с лужайкой. В хорошую погоду я любил сидеть на скамейке, глядя на детей, птиц и польских мамочек. Несколько раз я предлагал Руфи приехать сюда с Идо и пожить со мной – немного, пока не наладим все в Израиле. Она не отказывалась, но план этот мы так и не осуществили. Я знал, что когда-то здесь бурлила еврейская жизнь, но представить себе ее не мог – не хватало воображения. Вечерами я видел, как в доме напротив зажигаются огни. Маленькие семьи сидели за столом – отец, мать, ребенок, в лучшем случае двое. Зачастую вообще без детей. Рожают здесь мало, будто исчезновение евреев устранило потребность в размножении. Я много ходил пешком, до Старого города и вдоль Вислы, но холодные зимние дни проводил в квартире, слушая музыку. В основном Баха.
Как-то вечером я представил себе, что я клезмер в Польше триста лет назад, играю на скрипке на свадьбах, на бар-мицвах и на всяких празднествах у цадиков. И вот я прослышал, что в Германии, скажем в Лейпциге, живет гений, музыка которого достигает небес, – и решил все бросить и отправиться к нему на запад. Принял бы он меня к себе учеником, музыкантом, подручным композитора? Конечно, если бы я предстал перед ним в кипе и с цицитом[3]
, он бы отказался, и это можно понять, ведь в подобном наряде я бы не смог показаться в церкви, к которой он принадлежал. Но если бы я согласился переодеться в гоя? Он бы и тогда мне отказал? Короче говоря, я задумался – был ли Бах антисемитом? Вызывали ли в нем отвращение внешность еврея, его запах, его речь? Мне ужасно хотелось, чтобы ответ был отрицательным. Пару дней я пытался выбросить эти мысли из головы, потом поехал сопровождать группу, а когда вернулся, включил сюиты для виолончели. Но удовольствие было подпорчено. Я не мог слушать эту музыку, не думая о проклятом вопросе.Я набрал в поисковике «Бах и евреи» и нашел множество статей, большинство было посвящено «Страстям по Иоанну», сочиненным Бахом для новой протестантской церкви, основанной Мартином Лютером – и на слова Лютера. Я внимательно прослушал это произведение. На меня выплеснулся женский хор, небесные голоса, затем вступили мужчины, баритон и тенор, дуэт на немецком языке, бо́льшую часть я понимал; потом снова полились нежные женские голоса. И тут тенор запел о