«В июне 1931 года к нам в театр несколько раз приезжал на спектакли Алексей Максимович Горький. В одной из бесед выяснилось, что Алексей Максимович написал и готов отдать нам свою новую пьесу, охватывающую предреволюционный период России, конец 1916 и начало 1917 года. Эта пьеса была «Егор Булычов и другие». Читка произошла в этом же году осенью на Никитской, в доме Горького. В столовой во время чаепития и завтрака в присутствии всей труппы Алексей Максимович начал читать свою пьесу. Он был необычайно взволнован, с трудом преодолел смущение, у него дрожали пальцы, голос был тих и часто срывался. В дальнейшем, во время обсуждения пьесы, а также и на репетициях при выпуске «Булычова»… Алексей Максимович много и необыкновенно красочно нам рассказывал, поражая нас безграничностью материала, живого, правдивого, отобранного, поражая своей памятью, блеском своей наблюдательности и смачным юмором рассказывания…
Около месяца работали мы за столом…
В застольный период работы у меня образ Булычева вырисовывался не очень четко, были всякие колебания, а главное, я чувствовал необходимость накопить побольше живого материала, который помог бы понять и ощутить живые человеческие черты характера и образа, и его среду, и Россию, и все события предреволюционной эпохи. В этот период моей работы я разрыхлял, раскапывал горьковский текст, а с другой стороны — я накапливал самые разнообразные сведения и впечатления. Я вспоминал образы виденных мною купцов, вспоминал людей, хоть частично, отдельными чертами родственных Булычову, старался их оживить в своей памяти во всех подробностях — голоса, походки, представлял себе, как они сидят, как они самоуверенно разговаривают, представлял размашистость всей их купеческой натуры.
Я просил тех, кто знал и помнил это время, рассказывать мне о быте, характерах купцов. Эти воспоминания дали мне чрезвычайно много. Мои сначала довольно смутные воспоминания, подкрепленные рассказами друзей, чтением литературы, разработкой текста пьесы, привели к тому, что к концу застольного периода… я уже знал, видел, чувствовал этих купцов, я уже был близко знаком с ними, с живыми, с настоящими… Теперь надо было из всей этой груды сделать отбор. Что же на пользу Булычову, что взять для него?
По счастливой случайности я уехал в отпуск не под Москву, как предполагал, а на Волгу. Полтора месяца пробыл я в большой деревне. Волга с крутыми берегами, богатые, крепкие дома, крупные неторопливые люди, волжский говор на «о», широта, простор, тишина… Первые несколько дней я беседовал с местными жителями, прислушивался к их говору, к их ладной, ритмичной, музыкальной речи. А потом стал с самого утра уходить в лес с пьесой.
Читал я все время всю пьесу и главным образом читал не свою роль, а тех, с кем мне (Булычову) приходилось сталкиваться. Вчитываясь в их слова и мысли, вглядываясь, вдумываясь в их поступки, я мог лучше строить образ Булычова, как человека, который познал скверну своего круга, своего буржуазного мира… Булычов любит тех, в ком он чувствует новые, свежие, «протестующие» мысли. Он жестоко расправляется с нелюбимыми. Он насквозь видит всех окружающих. Только вчитываясь во все роли, также насквозь изучая этих людей, события эпохи, вживаясь в них, вскрывая их, как это делал сам Булычов, я мог полнозвучнее строить его образ…
Я приходил домой только к обеду и потом снова уходил с пьесой на высокий берег Волги. Я срезал себе толстую можжевеловую палку и с ней совершал все свои лесные приволжские путешествия. Эта тяжелая, толстая палка во многом мне помогла. Она много дала в ощущении руки, кулака, в походке, в ритме, в движениях. Иногда я бродил по берегу до утра, неотступно работая над образом Булычева, и, любя его все больше, все больше восхищался глубиной и богатством пьесы.
И вот в одну из ночей мне показалось, что ряд элементов, которые я намечал, ощущал, порознь находил и пытался развить, вдруг во мне соединились. Мне показалось, что вот сейчас я действительно заговорил языком живого Булычева, стал смотреть на окружающее булычовскими глазами, думать его головой. Это похоже на тот неуловимый момент, когда «пирог поспел», когда тесто превращается в хлеб.
Я был необычайно взволнован в эту ночь. Тогда же был найден и ритм булычовской речи. Появилось и нужное «о», широта, и некоторая музыкальная напевность, и громкая, смелая хозяйская речь без излишних интимных полутонов, без случайных интонаций и перебоев. Мне стало вдруг ясно, как Булычов не может сказать, как он не может поступить.
Я не могу найти точных слов, чтобы объяснить, что это такое, этот момент «поспевания пирога», соединения всего, заготовляемого в отдельности, в живой образ. Ведь далеко не со всякой ролью переживаешь этот предельно волнующий момент. Иной раз работаешь много и усердно, сыграешь сотни спектаклей, все как будто гладко, а образа как следует не знаешь, не пропитался им. Так и живешь рядом с образом, рядом, вплотную, но не в нем.