В Сургуте он продал мальчонку. Продал дёшево, так как в тот год ясырь был в городе в избытке. Да и ненадёжный это был товар. Отнимали его у служилых по указу Годунова. Тот повелел сургутскому воеводе Фёдору Лобанову-Ростовскому отпустить на родину всех пленников, ещё не крещёных, а иных, крещёных, поверстать в службу. Девок же выдать замуж за крещёных. И ещё повелел Годунов, под страхом казни, не вывозить пленников на Русь.
Вовремя тогда продал он остячка. Не прогадал. С той поры, однако, поселилась у него в сердце жалость к мальцам. Вот и в Верхотурье толкнула она его вступиться за Васятку...
Разгоняя в занемевших ногах кровь, он присел несколько раз, поднял со снега шубу, крикнул Васятке: «Стаскай припасы!» — и пошёл с Тренькой к высокому крыльцу гостиного двора.
В избе он скинул кафтан, стянул тяжёлые, подбитые мехом сапоги и устало плюхнулся на жёсткий топчан.
В тесном помещении было оживлённо и душно от горланящей ватаги обозников и терпкого запаха мужицкого пота.
И Пущину невольно вспомнилась опрятная банька рядом с его избой в Сургуте, запах берёзового веничка и чистого мягкого тела Дарьи...
— Ты что закручинился-то? — пристал к нему Тренька, увидев у него на лице тоскливое выражение.
— Рана знобит.
— Хочешь зиндовой травки? Всегда припас имею.
— Не берёт травка. Глубока рана.
— Я же без глума.
— Не гунди, дай отдохнуть! — отпихнул Иван его.
В горнице казаки и мужики шумно ели, пили и пели. Вместе с ними куролесил и Андрюшка. Затем они собрались и ушли в кабак, захватив с собой и Треньку.
Пущин не пошёл с ними. Он здорово поиздержался в Москве. Денег от жалования не осталось, зато домой он ехал с товарами.
«Не приехал бы, то и не получил бы!» — неприязненно подумал он о приказных дьяках, готовых оттянуть с выдачей жалования, урвать что-нибудь с каждого служилого.
В дальних городках служилые маются без денег часто по несколько лет. Потом, если повезёт, соберутся, вырвутся в столицу, получат всё сполна и назад. А путь до Москвы не ближний: от иных острожков добираются по полгода и более. Бывает, к тому времени то государево жалование иным уже оказывается и не нужно: мрут либо гибнут, а то безвестно пропадают; кто-то уходит ясырём в Бухарию или Персию, другие в Джунгарию; кто-то остаётся лежать в глухой тайге со стрелой в груди, позарившись на мягкую рухлядь инородцев. И не счесть стрелецких и казацких головушек, павших за первые годы походов в Сибири...
Хлопнула дверь, и в избу вошёл Васятка, таща за собой поклажу.
— Ну, как — прибрал?
— Сейчас, ещё принесу! — заторопился Васятка, глянув на сумрачное лицо сотника, и выскочил из горницы.
За две недели совместного пути от Верхотурья его отношение к Пущину резко изменилось. Если сначала он был для него просто новым человеком, интересным, то теперь он стал побаиваться его. Правда, за сотником было сытно, надёжно, но воли убавилось. И он смутно почувствовал, что теперь всё пошло совсем в иную сторону, чем туда, куда его звала натура...
На следующий день Пущин и Деев пришли на съезжий двор.
Иван махнул веником по сапогам и вошёл в воеводскую. За ним порог избы переступил и Тренька.
В просторном помещении вдоль стен тянулись лавки. В дальнем углу, в закутке, виднелся большой воеводский стол. Посередине же, прямо под матицей, стоял коротенький покатый столик, а за ним горбился дьяк Нечай Фёдоров и что-то писал, аккуратно макая в чернильницу гусиное перо.
— A-а, Пущин, здорово! — поднял он голову. — И ты здесь, — узнал он Треньку.
Сотник и атаман поздоровались с ним.
— Вы подождите, посидите, — сказал он им.
Пущин и Деев сняли шапки и сели на лавку.
В горнице было тихо. Слышался только слабый скрип пера и тяжёлое дыхание дьяка, которого, судя по его усохшему желтоватому лицу, донимала какая-то грудная хворобушка.
Закончив писать, дьяк встряхнул над бумагой песочницей, отложил в сторону перо и спросил их: «Ну что — домой, или как?»
— Домой, — сказал Тренька и кивнул головой на Пущина: «А он к новому месту».
— И куда же?
— В Томск, — нехотя ответил Пущин.
— Далече же тебя дьяки-то послали, — усмехнулся Фёдоров, и в глазах у него мелькнула тщеславная гордость за своё сословие. Вот-де каковы они, эти дьяки, неродовиты, а захотят, и пойдёт мил сын боярский, или сам князь, туда, куда пошлют. А послать могут далеко, аж на самый край государевой земли. Вот как этого сотника — в Томский острог. Это же дальше некуда. Дальше разве что в киргизы, к тому же князцу Номче, или в тунгусы.
Пущин мрачно взглянул на болезненное лицо дьяка и подумал: «Встретился бы ты мне где-нибудь в тесном закутке! В момент укоротил бы на дурную башку!»...
Дьяк заметил напряжённый взгляд сотника и сменил тему разговора. Он хорошо знал, как надо поступать, чтобы и дело делать и самому не забываться.
«Уж больно сердит этот сотник, — мелькнуло у него. — Ну да ладно, пускай будет сердитым, лишь бы исполнял государеву волю»...