Скрашивали ей одиночество лишь дети: старшая Любаша, Федька и совсем ещё крохотная Варька. Та уже и ходить начала без отца. Если бы не они, то совсем было бы невмоготу. И так по ночам не спится, всё думается: как бы дурна какого не вышло с ним на Москве. Горяч он, а оттуда недобрые вести идут... Говорят, сыскался какой-то новый царь Димитрий. С поляками пришёл. А царь Василий всё никак не управится с ним. Да это не бабьего ума дело. Но всё равно страшно. Не за себя, за него, за государя своего, за Иванушку. Кабы с ним чего-нибудь не стряслось... Вот и Варька хворает: то одно у неё, то другое. Овощи-то здесь не растут, ребятишки и болеют. Место худое, сырость окрест. Летом во двор не выглянешь — мошка жрёт. И скотинки никакой. Ездят все на собаках, как Вонины остяки. Самого-то князца уже давно нет. Седьмой годок пошёл, как стрельцы и казаки ходили на него и побили напрочь. Остяк и присмирел, ясак платит исправно. Об этом и воевода говорит... Далеко служилые ходят за ясаком, очень далеко. Месяцами добираются. Ну да это тоже не моего, бабьего, ума дело. Пускай мужики разбираются, что к чему. А вот как бы плохо с Иванушкой не стало. Воротился бы он скорее домой. И мне было бы спокойно. Да и сердце разрывается, глядя на Варьку. А что делать, чем помочь от болячек?.. Заели они малютку. Иванушка-то знает хорошие травки. Знамо, по тайге ходит, научился. А Варька уродилась болезной какой-то. Не в отца. Тот крепкий, здоровый. Правда, злой. Ну да какой мужик-то не злой? Это тогда и не мужик! Здесь хочешь не хочешь, а будешь злым. Вон, одно, что стоит ясак собирать с остяков. Того и гляди, ежели не обманут, то пустят стрелу. Да Иванушка-то осторожливый. Знает, где можно, а где нельзя силой взять, только пугнуть. Вот за это и не любят его стрельцы и казаки. Те народ безоглядный, напьются и лезут куда ни попадя. Остяки же выпьют, ну такие хорошие, словно малые дети. А наш мужик дуреет с горячего вина. Для него ежели не подраться, то и не выпить. Ну да это тоже их дело. Моё же, бабье, — Варька хворает, с припасами скудно. Скорей бы приезжал Иванушка. Вон на дворе уже и март подходит к концу. Света прибавилось. Но всё равно ночи долгие, если мужика дома нет. Да и Варька день-деньской кричит, животом мается. Ох, да когда же это всё кончится-то!.. Однако пора вставать, приготовить что-нибудь.
— Маша! — крикнула она остячку.
Маша была девица восемнадцати лет. Жила она в работницах у Пущиных с тех пор, как её, в малолетстве, увезли из родного юрта и окрестили в Сургуте.
— Вот глухая тетеря, не слышит, — пробормотала Дарья.
Она натянула сарафан и зашлёпала босыми ногами по холодному полу к полатям, где крепко спала работница, уткнувшись головой в тёплые брёвна. Бесцеремонно растолкав её, она велела топить печь.
Маша проснулась, живо соскочила с полатей. Плеснув в лицо холодной воды, она сразу разогнала остатки сна, подвязала пояском старенький цветастый сарафанчик и хлопотливо зашумела ухватами и чугунками.
А днём в ворота острожка влетели нарты. Рядом с ними, громко покрикивая на собак, бежал каюр. Затем одна за другой длинной вереницей вкатились собачьи упряжки служилых. И с нарт, под громкие крики сбегавшихся со всех сторон жителей острожка, на снег посыпались путники. Их сразу же окружили плотной толпой жители, смеясь, обнимали и о чём-то расспрашивали.
Дарья вышла во двор и встала у крыльца избы, терпеливо ожидая Ивана. Прислушиваясь, она узнала громкий бас Треньки: он прорывался даже сквозь весёлый хохот...
Пущин с трудом вырвался из толпы служилых и подъехал на нартах к своему двору. Следом за ним к избе подвернул нарты и Васятка.
— Ну, здравствуй, Дарьюшка! — с волнением протянул Иван к ней руки.
Дарья прижалась к нему, уткнулась в его меховую шубу, отдающую въевшимся запахом лошадей и собак, и, от радости, тихо, по-бабьи, расплакалась.
— Будет, будет тебе, — погладил Пущин её по голове, легонько подтолкнул к крыльцу: «Иди в дом. Что здесь стоять, пристынешь. Я управлюсь — приду»...
Он разгрузил нарты и стаскал с Васяткой в клеть припасы.
— Ну что встал, заходи, — сказал он парнишке, который нерешительно остановился перед дверью в избу. — Это теперь и твой дом...
Войдя в избу, он разделся у порога, прошёл в передний угол и сел на лавку. За ним, как привязанный, прошёл и сел рядом Васятка.
— Вот — Васятка, — представил он смущённого мальца своим домашним. — Будет жить в работниках, до стрельца... Принимайте как брата.
В избе было тепло и всё до мелочей знакомо. Со всех сторон на него глазели его родные. И он почувствовал, насколько отвык от них, так как сейчас, под их взглядами, ему стало как-то неловко, и от этого изба показалась чужой и тесной.