Он принес, из-за печки мои туфли, починенные, вычищенные, осмотрел их и протянул мне. Сели за стол. Старушка принесла горку блинов, в семи банках — варенья, меду, еще какой-то настойки, хлопотала, суетясь подле стола, подсовывала мне то одно, то другое, следила за каждым моим взглядом. Мне было неловко. Никто никогда так за мной не ухаживал, да и старики, я видел, соскучились, истосковались по этому хлопотанью, по этой торопливости, по оханью, когда кажется, что дали не то, что нужно, что не угодили…
Старушка будто помолодела. Она раскраснелась, седая прядь сбилась, но она этого и не замечала.
Перепробовав все варенье, я решил отдохнуть. Старушка принесла восьмую банку и протянула мне.
— Ладно тебе уж, — проворчал старик, взял у нее банку и сам поставил передо мной.
— Куда мне? — усмехнулся я.
— А ты ешь, а потом скажешь, — ответил старик.
Я ел и смотрел вокруг себя. Все в доме преобразилось, даже куры куда-то исчезли.
«Неужели я, чужой человек, смог заставить их сделать все это», — думал я.
Выпив со стариком, я собрался и тут только заметил, что на старике новый черный пиджак, фуражка, хотя вчера еще на нем была шапка-ушанка.
Вышли из дому. Было тепло; звонко падала капель с крыши; в воздухе стояла сырость, пахло горелым и тонко — хвоей. Старушка подала мне руку, потом, не выдержав, заплакала, поцеловала меня.
Мы спустились с пригорка в село, прошли мост.
— А вон и Ямка, — сказал старик.
Это было совсем близко, и я, видимо, дал большой крюк, чтобы попасть сюда. Внимательно старик записал мой адрес, дал свой, протер очки, протянул руку, и тоже лицо его мелко затряслось. У меня не было близких родных, и я не знал, как надо прощаться с родными, и чувствовал себя так неловко, что старик повторил несколько раз:
— Ничего, оно это, пройдет.
Я пошел по водянистому снегу и оглянулся уже около леса. Старик стоял, черный на снегу, длинный. Из лесу тянуло теплым перегноем; в нем почти не было снега, и я вспомнил: когда я шел ночью мимо какого-то леса, то мне казалось, что вот сейчас старый, худой выйдет из леса с фонариком и, ни слова не говоря, поведет в теплую сутемень.
Около села Ямка, откуда я должен уезжать на станцию, оглянулся еще раз и увидел за лесом маленький домик, а к нему торопливо бежали по одной, а то и по две сосны.
ПРОСВИРКИ
В райбольнице Сгурский проработал шесть месяцев. Зимой начал свирепствовать грипп, и его направили в деревню Стенцовищево. Деревня находилась довольно далеко от райцентра. Как говорил главный врач, «где-то за тропиками или субтропиками».
До села Желтоух он добирался на «газике», а оттуда, прихватив с собой чемоданчик с лекарствами, заспешил по узкой дороге, проделанной санями. Вскоре опустились тягучие предсумерковые тени, стало завихривать, и хотя был конец февраля, Сгурскому казалось, что зиме, а вместе с ней снегу, холоду не будет конца.
Где-то за лесом, когда он прошел уже бог знает сколько, его догнали сани. Врач, сидя в санях, оглядывал леса, бесконечные, фиолетово чернящиеся на округлой белизне снега. Озябшие, с прозвоном задубеневших проводов вышагивали телеграфные столбы, врезаясь в коридоры просек, а затем устремлялись по полям мимо обснеженных стогов, заячьих троп, дорог, — в ползущих по снегу чернильных сумерках они будто летели, озябло звеня своим деревянным телом в начинающейся заметели.
Они догнали трактор. Высунувшийся из кабины тракторист радостно что-то кричал, показывая то на небо, то на сено, которое он вез в колхоз, и от его радостного крика, возбужденной жестикуляции врачу стало теплее, и он сразу почувствовал, как устал за день от мороза, тяжелой одежды и своего стремления доехать. Как удивительно теперь развалиться в тепле, пить чай, думать о простых каких-то, незначительных вещах.
Вскоре появилась и деревня. В самой деревне, вытянувшейся улицей вдоль речушки Осперь, было шумно вопреки ожиданиям Сгурского, которому сказали в больнице, что в этой деревне все повально болеют гриппом. Где-то в серых сумерках тарахтел движок. Из окон домов лился мягкий полусвет. Нахохлившиеся крыши с большими шапками снега уютно подремывали, чувствуя внутри себя свет и живое тепло людей; думалось, они, избы, испытывают какое-то удовольствие от уюта.
Сани катили по улице. Их нагоняли и остервенело обливали лаем собаки. Стоило Сгурскому замахнуться на них, и они стремительно рассыпались по дворам. Это рассмешило врача. Он вдруг решил, что он дома, хотя еще ни с кем из здешних не говорил, но жилье, запахи, лай собак хлынули на него, и ему стало весело.
Лошадь, наверно, почувствовала то же самое и заржала, фыркая и махая хвостом. Подъехали к какому-то дому. Возница обернулся.
— Это председатель совета, так, — сказал он, спрыгивая с саней и разминая ноги, хлопая руками. — Он говорил, чтобы я тебя привез, так. А только я тебя ждал в Желтоухах, а ты пехом сам по пути. Нехорошо. Так.
— Да, я, знаете, — начал Сгурский, смутился и понял, что совершил что-то непростительное, — я, понимаете, не знал. С моей стороны, конечно, свинство, но, честно говоря, я не знал.