Утром нам показывали деревню. Все вместе. Елена, дети, ее отец, ее сестра, шурин Илья, посмотревший мир, — он служил в ГДР и работал на московской стройке. Фронтон дома культуры украшала мозаика в народно-социалистическом стиле. Бетонный бюст Ленина стоял на двухметровом цоколе. «Самый лучший человек», — сказала Елена и улыбнулась своей улыбкой. Тогда до меня дошло, что больше у них тут ничего нет, что память Баурчи исчисляется несколькими десятилетиями, а раньше просто ничего не было. Осел вез тележку. Погонял ребенок. Внутри, в бездонных пустых недрах дома культуры, грохотала мертвая музыка. Мы нашли источник звука. Бледная восемнадцатилетняя девушка копировала движения и жесты, увиденные на телеэкране. Музыка звучала из магнитофона, а она пела механическим голосом, забывшись в печальном нервозном танце. На завтрак в то утро нам подали местный деликатес — вареную свиную кожу. «Раньше кино привозили», — сказала Елена. Под деревом сидела старуха в черном. Рядом стоял мешок с подсолнечными семечками. На ветке висели ржавые весы. Женщина сидела прямо, неподвижно, сложив руки под передником. На улице на железных воротах мы увидели эмблемы Московской олимпиады: стилизованная высотка, увенчанная красной звездой. Они были сделаны из проволоки, приварены и покрашены. На каждом втором-третьем доме.
Баурчи — вот истинный финал Революции. Так нам казалось. Здесь не осталось ничего полезного, ничего ценного. Семьдесят лет псу под хвост. Карикатурный монумент злодея перед пустым зданием, в котором грохочет отчаянная имитация музыки гнилого Запада. Только ослиная повозка казалась осмысленной и реальной. Честно говоря, я был беспомощен. Люди ведь знают, что для них хорошо, и сердца их не лгут, когда тоскуют. Что-то тут не сходилось, что-то было не так. Я чувствовал себя чужаком и идиотом в мире, понять который не умел.
Новое здание в Баурчи было только одно, зато очень большое. Может, даже больше дома культуры. Кремовые стены, большие окна, красная крыша, простота, функциональность, и вообще он как-то вызывающе светлел на фоне утомленного деревенского пейзажа. Нечто подобное можно увидеть в американских фильмах — герои вступают там в брак. «Это протестанты», — объяснила Елена. Я спросил, велик ли приход, но она не знала. Знала только, что прозелиты «ничего не делают и непонятно, откуда у них столько денег». Внутри светлые сосновые лавки, сосновый алтарь и немного похоже на «ИКЕА». Потом я увидел дом одного из прихожан. Он ничем не отличался от остальных, только во дворе стоял подержанный японский внедорожник. «В Кишинев ездит», — сказала Елена, и в ее словах прозвучал упрек.
В тот вечер мы тоже отправились в столицу. До автобусной остановки было десять километров. Отвез нас Илья на своем «жигуленке». С утра мы пили то пиво, то вино, но Илью все это не смущало. В Кишинев так в Кишинев — пожалуйста! Если автобус не приедет. Так он говорил. Невысокий, жилистый, бесстрашный — еще бы, ведь он повидал на своем веку и Дрезден, и Москву. Но автобус пришел, и мы крепко обнялись на запыленной дороге в Конгаз. Обещали друг другу, что обязательно встретимся вновь. Это были замечательные люди. Они сказали: «Вот так мы и живем», раскрыли перед нами все свое существование с такой непосредственностью, с какой другие показывают квартиру. Сестра Елены встала в четыре утра, зарезала кролика и курицу, чтобы приготовить нам завтрак. Мать двух сестер была парализована. Она сидела в кресле в тени винограда и с улыбкой наблюдала, как мы пьем вино. Отец угощал сливовицей, подкрашенной малиновым соком. На тарелках лежали ломти арбузов и дынь. Теперь мы обнимались с Ильей на запыленной дороге в Конгаз, обещая друг другу, что еще обязательно встретимся, хотя никто из нас в это не верил.
Ах, Кишинев, Кишинев! Белые блочные дома на зеленых холмах. Они видны с севера, с юга, с востока и с запада. Громоздятся скалистыми утесами. Сверкают на солнце. Памятник геометрии посреди волнистого асимметричного пейзажа. Самые большие и высокие здания во всей Молдавии.