Он называл себя шутом народа, красным шутом, но всегда и везде оставался Виталием Ефимовичем Лазаренко, сыном донецкого шахтера. И гордился тем, что произошел от такого отца, и ни на что на свете не променял бы свое пролетарское родство. Он был шутом народа, его горланом-бунтарем — таким громчайшим, что даже цирковые стены становились ему тесными. Недаром в дни октябрьских и первомайских демонстраций, взобравшись на высоченные ходули, Лазаренко шагал впереди колонны артистов цирка, весело переговаривался с праздничными толпами. Недаром в день, когда отмечалось тридцатилетие его артистической деятельности, Виталия Ефимовича по заслугам назвали «первым в мире клоуном-гражданином».
Ну, а я — скромный студент, влюбленный в цирковое искусство, все свободное от занятий время пропадавший за кулисами — зачарованно следил за каждым выходом замечательного клоуна. Встречались мы и в цирковом музее, в те годы начинавшем свою жизнь при Ленинградском цирке. Виталий Ефимович проявлял большой интерес к музею, щедро делился с ним фотографиями, плакатами, афишами.
Однажды, пристально меня оглядев, поманил к себе и спросил характерным, чуть сипловатым голосом:
— Смотрю на ваши ноги и понять не могу. Одна нога красная, другая синяя... Никак, костюму моему подражать решили?
Я смутился, и это, видимо, усилило подозрения Лазаренко:
— Ну, ну! Отвечайте как на исповеди. Угадал?
Нет, дело тут было совсем в другом, и я, набравшись храбрости, постарался это объяснить Лазаренко. В те годы в Ленинграде существовала организация, называвшаяся КУБУЧ, то есть Комиссия улучшения быта учащихся. Со стипендиями было туго, и комиссия изыскивала для студентов различный приработок: сегодня направляла на разгрузку судов в Торговый порт, завтра на кинофабрику или в театр для участия в массовках...
— Это-то я понимаю, — перебил Лазаренко мои объяснения. — Однако носки почему у вас разные?
А это были не носки. Это было двухцветное трико, в котором я изображал королевского стражника по ходу одной из исторических пьес Гюго. Пьеса имела успех, театр играл ее по нескольку вечеров подряд, и меня осенила блестящая мысль: что, если не утруждать себя каждодневным натягиванием трико, так и оставаться в нем от спектакля к спектаклю? Костюмер оказался человеком покладистым, возражать не стал, и начал я щеголять разноцветными ногами.
— Ничего не скажешь, ловко придумано! — рассмеялся Лазаренко. — И долго еще собираетесь этак расхаживать?
— Пока не пошлют на другую работу.
Когда же, спустя некоторое время, ноги мои снова стали одноцветными, поинтересовался:
— Отыгрались, выходит? Теперь чем заняты?
Я ответил, что снова направлен в театр, на этот раз в Академический Малый оперный.
— Ишь ты! Выше держи! До академического добрались! — подмигнул Лазаренко. — В каком же там спектакле участвуете?
— Пока не участвую, лишь в репетициях занят. К Октябрьской годовщине театр готовит музыкально-драматическую постановку по поэме Маяковского «Хорошо!» .
Услыхав имя поэта, Виталий Ефимович необычайно оживился:
— Маяковского? Владимира Владимировича? И что же, он здесь, приехал? Ждете когда?.. Ох и нужен он мне! Окажи великую милость: как только приедет, сразу дай знать!
И тут же рассказал, что знаком с Маяковским многие годы, и что в двадцать первом году играл в его «Мистерии-буфф», и не какую-нибудь проходную роль, а самого черта, и что Маяковский очень уважает цирковое искусство и даже для него, для Лазаренко, написал антре.
— Знаешь какое? Политическую азбуку! На «ура» проходила! Так что не забудь: как только приедет, немедленно сообщи!
В дальнейшем я догадался, какая нужда заставляет Виталия Ефимовича с таким нетерпением ждать встречи с Маяковским. Дело в том, что Ленинградский цирк также решил ознаменовать десятую годовщину Октября постановкой специальной пантомимы. Лазаренко должен был читать в ее финале монолог — «Слово к трудящимся Запада и Востока». Казалось, лучшего исполнителя не найти: Лазаренко был прирожденным цирковым трибуном. Однако авторы пантомимы — люди пришлые, малознакомые с цирком — написали нечто удручающе многословное и блеклое.
— Ей-ей, язык поломаю! — воскликнул Лазаренко в сердцах на одной из репетиций. — Вот Маяковский мне писал: каждое слово в яблочко!
Авторы оскорбленно заявили, что Маяковский тут ни при чем и не их вина, если артист не чувствует...
— Я-то чувствую! — рассердился Лазаренко. — Чувствую, что монолог никак не дойдет до зрителя!
— Полно, полно, друзья, — вмешался режиссер (он также был приглашен со стороны). — Не будем раньше срока впадать в нервозность!
Лазаренко фыркнул, передернул плечами и, заметив меня невдалеке, снова справился шепотом:
— Так как же, еще не приехал? Смотри, не забудь!
...Маяковский появился в театре через несколько дней.
— Вон он! Гляди, куда забрался! — толкнул меня кто-то в бок.
Закинув голову, я обнаружил поэта в одной из лож третьего яруса. Он стоял в позе, хорошо знакомой нам, студентам: приезжая в Ленинград, Маяковский обязательно выступал перед вузовской аудиторией. Широко расставленные ноги, пиджак нараспашку, папироса в углу рта.