Он приблизился к кругу; нет, не держит рука, и эти пальцы — синие, тугие, промороженные насквозь — не его. Он поразился — исчезла боль, а тело словно растворилось в воде, полностью, до клеточки, перешло в океан… Мама родная, только что казалось — ударь слегка по животу, все равно чем, палкой, ребром ладони, и он наполовину отколется, и нижняя половина туловища камнем пойдет на дно, а сейчас этот кошмар сменился другим, еще более диким — пропало тело! Вот я кусаю руку; сильнее, сильнее — не моя! Он забил руками и ногами: двигаться! Такого не бывает, чтобы ни рук ни ног; нет тела, но он-то еще живет… Господи, как это понять? Что-то ускользает, важное, не ухватить… Ага, вот что! Жизнь — это боль! боль! Пока я чувствую — я живу: двигаться! Умереть от разрыва сердца, но вернуть тело! Отдайте боль! Двигаться, двигаться! Сколько уже прошло? минута? десять?…Волна на баке, наклонная палуба с молодым блистающим льдом и веселый матрос по ней, во все лопатки: «Вспотел!» Микула поглядывает на часы, скоро ужин… Вдвоем они на обледенелой площадке, и азарт, и риск, и коварный удар под крен… Все это было, было, и это можно проследить по минутам; а после что? Провал; исчезло время, которое он расписал, к которому привык… Растянулось оно или сжалось? Кто даст ответ…
И вдруг свет в глаза, нестерпимо белый; что такое? откуда? Не сразу понял — в луче прожектора они с Микулой, наконец-то! Судно вблизи, в огнях, развернуто бортом, на палубе люди. Тоже как будто высвеченные, под люстрой, много людей, в движении, так хорошо видны: вот боцман с бросательным концом на согнутой руке, а вон на баке со спасательным кругом Сан Саныч, стармех, выше всех на голову, в одной пижаме.
Все ближе форштевень, бак прошел, пижама Сан Саныча и его крик: «Держитесь, ребята!» Капитан на крыле мостика, снежок по черному свитеру, и сам белый, как снег… И вдруг накренилось все, понеслось навстречу: капитан и люди на палубе с выбросками наготове, борт в зеленых волнистых прядях; отбросило тугой волной, чуть не перевернуло круг… Мама родная, подтолкнул бы кто, малость такая до палубы, полметра всего, и дома они, дома, спасены… Нет! Два спасательных круга один за другим шлепнулись рядом. Вывернулся борт и начал стремительно расти вширь и вверх, заслоняя небо: изумрудная грива в потоках воды, концы с буями, веревочный трап змеей по зеленому. Все выше капитан, Сан Саныч, матросы, и вот уже нет их, исчезли, ракушки перед глазами, белые и коричневые ракушки въелись в железо; сейчас затянет под киль, засосет… Но оттолкнулся ногами от ракушек; сверху обрушился зеленый водопад, мягкая грива, ухватиться бы — глупо, глупо! Как удержаться на водорослях? Лицо капитана с высоты, испуганные глаза, боцман с выброской, все несется навстречу, сейчас раздавит махиной, но мимо, мимо темный мягкий ковер… Вот уже округлая корма, иллюминаторы, и в них салон команды изнутри: зеркало, стенгазета — рукой подать! Нет, не сумели взять, проплыли в метре, уходят. Обрушилась темнота, все дальше кормовые огни, куда вы?!
«Возьмите!»
Не получилось крика, не сумел, снова жгуче заполонил страх, и он как-то отдаленно даже обрадовался ему: страшно, — значит, еще живет, борется. Он ожесточенно затряс круг: Микула, очнись!
Высвободил руку и начал ею, бесчувственной, тыкать в рулевого: очнись, Микула!
Матрос разлепил глаза. Все то же море, ночь, стынь… Штурманец трепыхается, не успокоится чумной, не надоело? Он тяжело опустил веки, и тогда Алик забил ногами, разворачиваясь так, чтобы рулевой увидел близкие огни. Он колошматил матроса по плечу и спине, все сильнее старался, кричал изо всех сил, но беззвучно. «Очнись! Приказываю тебе, Микула, я и здесь командир. Не видишь — судно!»
Микула чувствовал отдаленно, что его трясут, беспокоят: ну, что волосану надо? «Отцепись по-хорошему, не утомляй! Не до тебя. Разве не видишь — Валюха на пирсе, во-о-о-н, в белой косынке, с букетом в руке, такая нарядная… Отвяжись, говорю, третий, к чертям, не моя вахта! Я теперь на берег сойду, гулять буду, веселись, душа! Домой, Валюха, домой, у нас тоже есть дом, а как же! Веди, Валюха, гостинцы будем смотреть. И тебе, и твоему Витьку, всем хватит… Как плавал, говоришь? А ничего плавал, как всегда… Однако молчи о море — ни слова. Завязано с морями. Молчи, Валюха!»
…Стол такой богатый перед ним: огурчики, редиска, лук — все из своего огорода! Валюха вокруг да около, глаз не отводит, подливает, подкладывает, и подросток угловатый — напротив с вилкой в зубах, глядит, как волчонок, исподлобья. Все теперь, как у людей, не хуже! «Как учишься-то, Витёк?» — «Во-во, не прячь зенки, шалопут, отвечай!» — и слезы по вялым щекам, по сиреневой пудре. — «Бросил школу, дурной, сладу нет… Да, ить, и то, что взять, Феденька, — безотцовщина!» Жалость охватила, ровно из ушата водой, непривычная, давно забытая к людям жалость. — «НиштЯк, Валюха, переживем… А ты, Витек, больше не дури, не хулигань. Матерь слушайся, и я тебе не чужой. Погоди, вместе за книжки сядем…