Жизнь шла своим чередом, хотя стиль ее и изменился несколько. Теперь уже главным местом активности был не сам пляж. Ведь женщины уже загорели до такой черноты, что дальнейший загар не мог ничего дать, только ухудшал дело, кожа начинала шелушиться. Да и пляж был теперь несколько в стороне. Полянка с великаном дубом обрывалась в воду довольно крутым спуском метров в пять. Чуть ниже по течению часть берега когда-то обвалилась в воду, образовав в нескольких метрах от этого места островок метров десять длиной и метра три шириной. Вот на этом спуске у воды и на этом островке проводили мы теперь много времени. Охота на жерехов начала надоедать, хотя мы и занимались ею, для того чтобы взять с собой в Москву засоленные тушки. А с островка прекрасно ловились и тарань, и окунь, и язь, которых мы теперь предпочитали крупной рыбе. И кроме того, сидя на острове или на спуске к воде, с поляны можно было наблюдать за Орлушей. Так мы назвали большого серого с белым орлана, который часто сидел на вершине сухого дерева рядом с тропинкой, по которой мы спускались к воде. Орлуша всегда был на месте, когда чистили рыбу, и стоило бросить в воду подальше комок внутренностей или голову, как раскрывались огромные крылья, и, выставив вперед голову и длинные, с раскрытыми когтистыми пальцами ноги в серых штанах из перьев, орлан планировал, нет, скорее парашютировал на добычу, хватал ее, окуная лапы, а иногда и голову в воду, а потом, медленно махая крыльями, улетал далеко в сторону и, делая большой круг, возвращался на свое дерево уже без добычи. Особенно орлан любил, когда ему бросали пищу в лёт. «Орлуша!» — кричал ему кто-нибудь, и одновременно я или Леня бросали вверх, в сторону воды, голову крупной рыбы или целую рыбешку помельче. И неподвижный, казалось, сонный орлан вдруг, оттолкнувшись от сука, так что качались все ветки, летел вниз камнем, на лету чуть расправлял крылья и с непонятно как набранной большой скоростью догонял уже падающую вниз добычу, хватал ее когтями еще в воздухе. И опять, расправив во всю ширь огромные крылья с, казалось, редкими, торчащими как бы порознь перьями, начинал неторопливо махать ими, делая свой большой круг.
Когда Орлуша сидел, слегка нахохлившись, на своем любимом высохшем суку, он был очень похож на таких же орланов, которых все мы столько раз видели в Московском зоопарке. И все же мы смотрели на него с чувством, отличным от того, что возникало в зоопарке. Ведь наш орлан принадлежал лишь самому себе, и то, что он делал, он делал по своему желанию и, даже принимая от нас подачки, оставался царем местного неба. Когда тяжелая тень его вдруг проскальзывала по нашей поляне, а потом через некоторое время на страшной высоте начинала кружиться над нами на неподвижных крыльях хищная птица — мы знали, что это наш Орлуша, и были страшно горды знакомством с ним.
Наступил день, однако, когда число зачеркнутых дней в маленьком календарике, который мы сами себе сделали, подсказало нам, что наше время пребывания здесь подошло к концу. И какой-то переключатель повернулся в голове, и если еще вчера мы принадлежали этому миру безраздельно, то сегодня мы были уже здесь гостями. И мысли наши были заняты тем, как собираться, как добираться до парохода, даже тем, что в первую очередь надо сделать, когда вернемся домой. Наши друзья из рыбнадзора сказали нам, что они могут взять нас с собой, когда будут утром возвращаться на свою базу из очередного ночного дежурства по «охране рыбных богатств СССР». Ведь снова переплывать Волгу на перегруженных байдарках, с детьми нам не хотелось, хотя никто ни разу и не сказал об этом друг другу, только подумали, вдруг опять в день нашего возвращения будет сильный ветер. По-видимому, даже на детей та переправа произвела сильное впечатление. Это я почувствовал по тому, как Саша однажды, глядя на Орлушу, парящего в небе, спросил: «Папа, наш Орлуша очень хорошо летает. Как ты думаешь, а он Волгу может перелететь?»
В последний день нашей жизни у дуба-великана, когда палатки были сняты, разобраны и запрятаны в чехлы байдарки, уложены многочисленные коробки, которых совсем не уменьшилось, так как в них в пластиковых пакетах-мешках лежали в крепком рассоле специальным образом, по-Лениному, «пластованные», то есть разрезанные на две дольки вдоль хребта, но с нетронутым животом, золотистые от жира тушки жерехов и чехони, мы пошли в последний раз искупаться. И когда возвращались, поняли вдруг, какой родной нам стала поляна, и дуб, и прилетевший Орлуша. Катер запаздывал. Мы сидели в тени дуба на скамейках за не покрытым уже клеенкой самодельным столом, за которым теперь будут сидеть другие люди, и разговаривали о том, что конечно же на будущий год мы вернемся сюда. Об этом же мы говорили и с лесником и его «старухой», когда прогуливались с ними утром, обменивались адресами. Дети серьезно верили в это, но мы, взрослые, были слишком взрослы, чтобы не знать, что почти наверняка этого не произойдет и мы не вернемся сюда никогда.