Итак, мы на уголовном коридоре, изолированы от всех своих товарищей и друг от друга. Нас считают смертниками, обреченными; не сегодня-завтра нас увезут. Надзиратель боится с нами разговаривать. У камеры поставлен специальный часовой с винтовкой, ежеминутно заглядывающий в глазок с мыслью, как бы арестант не убежал. Старший по корпусу и дежурный чекист часто проверяют, на месте ли мы. Изолированные друг от друга, мы отдельно гуляли, и отдельно выпускали нас на оправку. Но время делает свое. Уже на следующий день чекист принес нам хлеба из общего коридора, — там узнали, что мы живы, и блокада была прорвана. В тот же день мне принесли мою постель, а через неделю и все вещи, уже подвергнутые генеральному обыску, и я начал устраиваться на новом месте серьезно и деловито. Неожиданно Светицкого увезли в Москву и понемногу рушились стены между мною и Бароном. Мы стали делиться припасами, общаться через стражу. Нас стали выводить вместе на прогулку под присмотром надзирателя. Помаленьку стража начала свыкаться с нами, стала добродушной и легче на подъем. Караульный закуривает папиросу, ими, меня снабдили на всякий случай товарищи из фракции. Всегда голодный надзиратель охотно доедает мой обед и ужин, от которого меня воротит. Если бы они не боялись и не трепали чекиста, нам удалось бы и здесь в конец расшатать режим. Чекисты совсем сбиты с панталыку, они никак не могут взять с нами надлежащий тон. Вчера еще мы — первые люди в тюрьме, политические старосты; сам Поляков нас ублажал, и чекисты, в сущности, побаивались нас, а теперь… мы как бы сановники в опале, и чекистам трудно разобраться, что нам можно и чего нельзя.
От всех политических в тюрьме мы были совершенно изолированы. И в прачечную, и в баню нас водили отдельно, как особо важных преступников. Смешно вспомнить, как все помещения бани, с таким трудом отапливаемой в эти дни, часа на полтора отводились в наше распоряжение; в предбаннике все время дежурили караульный солдат и надзиратель. Именно по дороге в прачечную и баню нам обычно попадались навстречу возвращающиеся группы политических: нам запрещали разговаривать, и мы только закуривали папироски, одновременно обмениваясь записками. Во время прогулок по двору мы также наталкивались на «почтальонов» в лице уголовных уборщиков. Наконец, чекисты, передававшие нам книги и продукты, иногда приносили нам почту, несмотря на предварительный и тщательный осмотр передаваемых вещей.
Стояла морозная зима. Мелькнул конец октября, и потянулся снежный ноябрь. На дворе гудит метель, разыгрываются снежные бури. Тюрьма не отапливается. Отопление испорчено. Нет дров, с трудом хватает на подтопку кухни и куба. В камере стоит адский холод. Стекла закрыты толстым слоем льда, отчего в камере всегда сумерки. Я завел привычку по вечерам и по утрам опускать ноги в горячую воду, этим выгоняешь ревматические боли и согреваешь ноги, но все же согреваешься за день только во время прогулки. Мы с Бароном обратились с просьбой разрешить нам дважды в день гулять по 20 минут, так как прогулка по двору единственный способ согреться. Задыхаясь от быстрого бега и морозного воздуха, мы в течение этих минут прокладываем тропинки в девственных снежных сугробах и к моменту вынужденного возвращения в камеру ощущаем тепло. Я в летнем пальто; у Барона нет верхнего платья и он в арестантской парусине. С пяти часов вечера тюрьма погружается во тьму.
Раздача ужина и кипятку, и поверка происходят при свете коптилки, зажигаемой в коридоре. В моей лампочке мало керосину, надобно экономить, и с семи часов уже лежу на койке, впадаю в полудремоту, кутаюсь в жалкие одежды и мерзну. Обычно одолевает бессонница, нервы напряжены. А в камеру в течение долгих часов доносится тихая песенка, которую дуэтом поют надзиратель и караульный солдат. Они притоптывают ногами не то от холода, не то в аккомпанемент песни и поют у самых дверей одиночки. Нестерпимо слушать эту похабщину, бесстыднее которой я в жизни ничего не слышал. Послушаешь напев: все революционные песни или распространенные романсы, а вслушаешься в слова, и становится тошно. Я хорошо знаю в лицо надзирателя и солдата: это обыкновенные, неглупые, даже добрые крестьянские дети. И невольно останавливаешься с недоумением над вопросом: кто ухитрился создать эту революционную Барковщину и распространить ее среди этих бесхитростных людей?