Терпение наше было исчерпано, и мы объявили им бойкот, затем подняли вопрос о выселении беспартийных из занимаемого нами крыла одиночного корпуса. По поручению всех фракций я обратился с заявлением к директору, в котором указал, что беспартийные, в сущности, не политики, что у нас с ними враждебные отношения, и мы просим во избежание всяких нежелательных осложнений переселить их в другое место. Нет сомнений, что в мае — июне нашу просьбу немедленно удовлетворили, но другое дело сейчас. Директор вернул мое заявление с надписью «Что за ерунда?». В случае каких-либо осложнений виновные будут наказаны, согласно инструкции, вплоть до заключения в карцер. Конечно, я ему тотчас ответил резким письмом, где, между прочим, указал, что мы, политические узники, превосходно понимаем, какое удовольствие доставляет старым тюремщикам угрожать социалистам и анархистам заключением в карцер. Прошел день — другой и в результате меня вызывают в контору и предъявляют книгу, в которой черным по белому написано, что директор Централа, согласно параграфу Инструкции, объявляет заключенному «строгий выговор» за неуместное заявление. Это было смешно, но прежде чем продолжать полемику с директором, я решил посоветоваться с товарищами.
— Хорошо, если после выговора последует карцер. Ну, а если Саат причинит нам неприятности при передачах? Все коллективное продовольствие направляется на мое имя!.. Скрепя сердце, мы решили не обострять отношений, но с тех пор окончательно разрушены отношения с директором, пока новые обстоятельства не заставили позабыть этот инцидент со «строгим выговором».
Это случилось в результате стрельбы в наши окна. Мы уже привыкли к частой стрельбе по вечерам. Пули попадали в стены, и вряд ли солдаты метили в людей. Но произошли, по-видимому, какие-то изменения, и солдатам приказали не стесняться в выборе мишени. Раз сентябрьским утром во время прогулки я стал свидетелем такой сцены. Наша маленькая товарка стояла на табурете в своей одиночке и смотрела поодаль от решетки на двор. Мы делали круг, и все время видели ее длинные белокурые волосы. Вдруг караульный солдат со двора заметил ее и выстрелил прямо в упор. Пуля пробила стекло и, пройдя над головой товарища, ударила в потолок. Тюрьма заволновалась, караульный смутился, чекист составил протокол. Мы были склонны забыть про этот несчастный случай, но стрельба оказалась не случайной, а входила в систему борьбы с нами. Об этом нам напомнил следующий случай. Помню, дело было вечером, скоро 8 часов. Уже прозвонил колокол. Камеры крепко заперты. Форточки открыты, как всегда во время проверки. Внизу уже началась поверка: обходят камеры нижнего этажа. Против моей камеры сидит меньшевичка. Мы высовываем головы через отверстие форточки, раскланиваемся и, когда звонит колокол, нам кажется, что мы в поезде. Поезд трогается, мы кричим друг другу: до свидания. Она едет в Харьков, а я в Москву. Вдруг раздается выстрел. Дело привычное! Но сосед мой волнуется и кричит мне:
— Видите, напротив у Бархаша дым идет из камеры.
Неужели пуля туда попала? Неужели Бархаш ранен? В это время раздается стук из камеры Бархаша. Он как будто кричит:
— Откройте камеру! Я ранен!..
В мгновение ока вся тюрьма начала стучать в запертые двери. Это было как бы голосом инстинкта. Я стал тоже бить изо всех сил в свою дверь. Внизу суматоха, топот ног. Через форточку я вижу, как дежурный чекист с револьвером в руках бежит по лестнице к нам наверх с испуганными глазами, а со всех сторон сбегаются солдаты с винтовками и надзиратели со связками ключей. Прошло, верно, всего несколько секунд. Я прихожу в себя, откуда-то взявшимся голосом перекрываю стук, кричу товарищам:
— Перестаньте стучать!..
Кричу надзирателю:
— Павлик, открой 139-ю камеру!
По распоряжению чекиста, моя камера открывается одновременно с камерой Бархаша. Он ранен в правую руку, в кисть. С помощью разорванной рубахи он крепко обвязал сожженное, израненное место и с искаженным от боли лицом бежит в больницу. Успокаивая товарищей, я бегу вслед за ним. Солдат с винтовкой по пятам следует за мной, не отставая ни на шаг. Конечно, в больнице нет ни врача, ни фельдшера. Бархаш не может сдержать крика от безумной боли, кусает до крови губы, и, как ошалелый бегает по больничному двору, поддерживая истекающую кровью руку. Я беспомощно бегаю за ним, а солдат с винтовкой не отстает от меня. Из-за решетки больничного окна нам подают воду. Раненый, пьет, стуча зубами о стекло, и опять мы кружимся в беспомощности по больничному двору. Наконец, приходит фельдшер. Но он боится дотронуться до раны и накладывает на нее вату, пропитанную эфиром. Открывается уже запертая на ночь палата; туда вставляется новая койка, все места заняты поправляющимися от голодовки, и Бархаш со стоном ложится на койку. Директор в результате краткого разговора отправляется за доктором-хирургом.