Он хотел сказать, что толпу охватил не страх перед фашистами, а ужас перед стихийным бедствием, ибо о том, чтобы сдаться, не могло быть и речи, точно так же, как не может быть и речи о том, чтобы «сдаться» землетрясению.
Проехала санитарная машина, возвещая о себе звяканьем колокольчика.
Прогрохотало, стаканы, подскочив, как детские мячики, попадали куда попало, среди блюдец, опрокинутых бутылок с аперитивами, треугольных осколков стекла, вылетевших из витрин, которые зияли, словно огромные пустые ящики: бомба разорвалась на бульваре перед самым кафе. По полу катился поднос, выпавший из рук у кого-то из официантов; потом упал с приглушенным звоном, похожим на цимбальный. Половина посетителей под звяканье ложечек бросилась к лестнице, ведущей в подвал, половина осталась на местах, напряженно выжидая; нет, другого взрыва не последовало. Как всегда, из десятков карманов появились сигареты (но никто не угощал соседа), и десятки спичек вспыхнули одновременно в клубах дыма; когда дым вытек в две огромные дыры с зубчатыми краями, оставшиеся там, где были зеркала, в тамбуре, стекла которого покрылись сетью трещин, поперек турникета лежал убитый.
— Они метят в нас, — сказал сосед Морено.
— Не нуди.
— Вы с ума посходили, ничего не соображаете! Вас же убьют ни за что ни про что! Говорю тебе — они метят в нас!
— Мне плевать, — сказал Морено.
— Нет, слушай, старик, извини! Я воевал, ладно. Готов и дальше, сколько угодно. Но дожидаться, чтобы меня убило бомбой, нет уж. Я всю свою жизнь работал, у меня есть планы на будущее!
— Так что же ты здесь торчишь? Даже не спустился в подвал.
— Я остаюсь, но считаю, что это — идиотизм.
— «Смотри, что я делаю, не слушай, что я говорю», — сказал один философ.
Под грохот снарядов — они летели отовсюду — отблески хмурого дня, застрявшие в стеклянных осколках, которыми были усыпаны столики и пол, неприметно подрагивали в переливающихся лужицах мансанильи, вермута и абсента. Из подвала возвращались официанты.
— …говорят, Унамуно умер в Саламанке[109]
.Из телефонной кабинки вышел человек в штатском.
— Бомба в метро на Пуэрта-дель-Соль. Глубина воронки — десять метров.
— Пошли посмотрим, — сказали два голоса.
— В метро укрывались люди?
— Не знаю.
— Из санслужбы сообщили, к полудню было больше двухсот убитых и пятьсот человек раненых.
— И это только начало!
— …говорят, в Гвадарраме шли бои…
Человек, вышедший из телефонной кабинки, сел за свой столик, на котором остались осколки и лужица аперитива.
— Мне обрыдло! — снова заговорил длинноволосый сосед Морено. — И повторяю тебе, они метят в нас. Что мы здесь делаем, в центре города! Идиотизм!
— Смойся.
— Да, в Китай, на острова Океании, куда угодно.
— Рынок Кармен горит! — прокричал кто-то с улицы, но голос сразу же заглушило звяканье санитарного автомобиля.
— Чем ты займешься на островах Океании? Производством ожерелий из ракушек? Реорганизацией племен?
— Уженьем золотых рыбок! Чем угодно! Лишь бы не слышать больше всего этого!
— Тебе же так неловко отмежевываться от всех остальных, что даже не хочется спускаться в подвал. То, что ты говоришь, несчастный, я и сам говорил Эрнандесу, бедняге!
Внезапно в глазах у Морено, обращенных на собеседника, мелькнул страх: сейчас Эрнандесом был он сам; а Эрнандес мертв. Но суеверное чувство размылось, как размылся дым в зале.
— Я чуть не сбежал во Францию; потом заколебался; а потом верх взяла жизнь, сила товарищества. Под бомбами я не принимаю за чистую монету ни рассуждения, ни глубокие истины, ничто; другое дело — страх. Подлинный, не тот, от которого пускаются в разговоры, а тот, от которого обращаются в бегство. Если ты собираешься смыться, мне нечего тебе сказать; поскольку на данный момент ты остаешься здесь, все ясно, так что тебе лучше помолчать. Когда я был в тюрьме, я видел все до конца, я слышал, как люди загадывали, останутся ли живы, подбрасывая монетку, я ждал воскресенья, потому что по воскресеньям не расстреливают. Я видел, как охранники играют в баскскую пелоту, бросая мяч в стену, к которой прилипли брызги мозга и клочья волос расстрелянных. Я слышал, как звякают медяки, которые подкидывали смертники, их было больше полусотни. Я знаю, о чем говорю, когда говорю обо всем этом. Ладно.
Но только, старик, вот что: есть и другая сторона. Я воевал в Марокко. Там война была все же чем-то вроде дуэли. Здесь на передовой происходит нечто совсем другое. После первых десяти дней ты впадаешь в лунатизм. Слишком много народу гибнет вокруг; артиллерия, танки, самолеты — сплошная техника; все зависит от судьбы. И ты уверен, что тебе не выйти живым. Не только из той переделки, в которой ты оказался сейчас, — из войны. Ты в положении человека, принявшего яд, который начнет действовать через несколько часов, в положении того, кто принял постриг. Твоя жизнь осталась у тебя за спиной.
И тогда жизнь как таковая меняется. Ты внезапно открываешь для себя другую истину, и безумцами оказываются остальные.
— Тебе всегда известна истина!