Голос был очень юный. Лиц Мануэль все еще не видел. Две пилотки прижимались к его ноге, и вокруг каждой в мутном свете фонариков между частыми дождевыми струями плясали капли, словно взлетавшие с земли. Мануэль все не отвечал, и внезапно один из приговоренных откинул голову, чтобы взглянуть на него: он подался всем телом назад, чтобы поймать снизу взгляд Мануэля, уронил руки и, коленопреклоненный, на фоне ночи и вековечного дождя, был олицетворением тех, кто всегда расплачивается. Лицо его, которое он только что прижимал, словно дикарь, к заляпанным грязью сапогам Мануэля, было все в подтеках: бурый лоб, бурые скулы, и только глазницы мертвенно белели.
«Я не военный трибунал», — чуть было не ответил Мануэль, но устыдился этого поползновения отмежеваться. Он не знал, что сказать, чувствовал, что из объятий второго сможет высвободиться, лишь оттолкнув его ногой, что было ему отвратительно, и стоял неподвижно под безумным взглядом кричавшего, который тяжело дышал и по лицу которого, исхлестанному дождем, стекали струи, словно он плакал всеми порами своей кожи.
Мануэлю вспомнились бойцы-аранхуэсцы, бойцы из пятого полка, как они, залегшие под этим самым дождем за низенькими стенками, удерживали позиции нынешним утром; он долго думал, прежде чем созвать военный трибунал, но теперь не знал, что делать; говорить — лицемерие, отталкивать — отвратительно: к чему читать мораль, расстрела довольно.
— Сказать… надо сказать! — крикнул снова тот, что глядел на него. — Сказать им!
«Что ответить?» — думал Мануэль. Оправдание этих людей было в том, чего никому никогда не выразить словами: в мокром лице с открытым ртом, глядя на которое Мануэль понял, что перед ним лицо того, кто извечно расплачивается. Никогда еще не ощущал он с такой остротой, что нужно выбирать между победой и милосердием. Нагнувшись, он попытался отстранить того, кто сжимал его ногу; человек вцепился еще отчаяннее, не поднимая головы, словно во всем мире для него реальностью была только эта нога, единственный заслон от смерти. Мануэль чуть не упал и сильней надавил ему на плечи; он чувствовал, что ему не оторвать от себя приговоренного, в одиночку тут не справишься. Внезапно приговоренный уронил руки и тоже поглядел на Мануэля снизу вверх: он был молод, но не настолько, как показалось Мануэлю. Теперь он словно шагнул за грань смирения, словно вдруг все понял — не только на этот раз, но на веки вечные. И с бесстрастной горечью человека, оказавшегося уже по ту сторону жизни, он проговорил:
— Что ж, теперь у тебя и голоса для нас не осталось?
И Мануэль осознал, что до сих пор не произнес ни слова.
Он сделал несколько шагов, и приговоренные остались позади.
Острый запах измокших листьев перекрыл запах солдатской формы — мокрого сукна и ремней. Мануэль не оборачивался. Он спиною чувствовал неотступный взгляд тех двоих, неподвижно стоявших на коленях в грязи под ночным дождем.
Яркая вспышка на мгновение залила кабинет подобием дневного света. Электричество было включено, и если Гарсиа и Скали заметили вспышку, стало быть, пламя взметнулось очень высоко. Оба подошли к одному из окон. Похолодало, поднимался легкий туман, примешивавшийся к дымкам, которые поднимались над сотнями догоравших домов. Сирен больше не было; слышалось только, как проезжают машины пожарных и скорой помощи.
— В этот час валькирии спускаются к убитым, — сказал Скали.
— Мадрид в пламени как будто говорит, обращаясь к Унамуно: «Что мне до твоих дум, если им неподвластна моя беда?..» Спустимся. Нам нужно в военное министерство.
Гарсиа только что пересказал Скали свой разговор с доктором Нейбургом. Из всех, с кем Гарсиа должен был повидаться за эти сутки, Скали был единственным, для кого рассказ Нейбурга значил столько же, сколько для него самого.
— Если интеллектуал, прежде мысливший революционно, нападает на революцию, — сказал Скали, — то, стало быть, он ставит под сомнение революционную политику с позиций… революционной этики, если угодно. И говоря всерьез, майор, разве вам нежелательна такого рода критика?
— Как она может быть мне желательна? Интеллектуалы всегда считают в какой-то мере, что партия — это люди, объединившиеся вокруг определенной идеи. Но партия — скорее характер в действии, чем идея как таковая! Если не выходить из области психологии, партия, пожалуй, — это организация для приведения в действие… ну, скажем, совокупности чувств, иногда противоречивых, и здесь эти чувства вызываются к жизни бедностью — унижением — Апокалипсисом — надеждой, а когда речь идет о коммунистах, это склонность к действию, к организованности, к созиданию и т. д… Выводить психологию человека из средств выражения, которыми пользуется его партия, для меня так же неубедительно, мой добрый друг, как если бы я сам стал притязать на то, чтобы вывести психологию моих перуанцев из их религиозных преданий.