Отдиктовавшись, Шейд поднялся на последний этаж, лучший наблюдательный пункт Мадрида. Там уже расположились четверо журналистов, почти оправившихся от напряжения: во-первых, потому что сейчас они находились под открытым небом, а тревога обостряется в замкнутых помещениях; во-вторых, потому что купол центральной, маленький по сравнению с самой башней, казался не таким уязвимым. В этот вечер не было видно ни заходящего солнца, ни признаков какой-либо жизни, кроме жизни огня, словно планета, несущая Мадрид, уже погибла и мир вернулся к первозданному хаосу. Все так или иначе связанное с человеком исчезало в ноябрьском тумане, искромсанном снарядами и порыжевшем от пламени.
Крыша небольшого дома разлетелась на куски, из-под нее вырвался такой сноп пламени, что Шейд удивился, как она до сих пор держалась; но языки огня не взвились вверх, а скользнули вниз и, покончив со стенами, снова подлетели к коньку. Словно в тщательно продуманном фейерверке, когда пожар пошел на спад, туман пронизали вихри искорок; их стайка пролетела над журналистами, которым пришлось пригнуться. Когда огонь добирался до уже сгоревших домов, он озарял сзади их призрачные и угрюмые контуры и долго бродил за развалинами. Зловещие сумерки опускались на Огненный Век. Три самых больших госпиталя пылали. Отель «Савой» пылал. Церкви пылали, музеи пылали, национальная библиотека пылала, министерство внутренних дел пылало, пылал какой-то крытый рынок, пылали деревянные торговые ряды, дома рушились среди разлетавшихся искр, два квартала, прочерченные длинными черными стенами, отсвечивали алым, как решетки над угольями; медлительно, но с ярой неотвратимостью огня пожар со своей свитой по улицам Аточа и Леон двигался к центру, к площади Пуэрта-дель-Соль, которая тоже пылала.
«И это первый день…» — подумал Шейд.
Теперь лавины снарядов падали левее. И снизу, с проспекта Гран-Виа, которого Шейду почти не было видно, стал подниматься гул, перекрывавший временами позвякиванье санитарных машин, которые безостановочно мчались по магистрали; гул этот напоминал какие-то языческие песнопения. Шейд с напряженным вниманием вслушивался в этот гул, пришедший из давних-предавних времен и по-дикарски гармонировавший с миром огня: казалось, после какой-то периодически повторявшейся фразы вся улица в ответ имитировала стук траурных барабанов: бум-бум-бум.
Наконец, Шейд не столько понял, сколько догадался, потому что уже слышал тот же ритм месяцем раньше: в ответ на какую-то фразу, которой он не разбирал, человеческие голоса, звучавшие барабанным боем, скандировали: «No pasaran»[115]
. Тогда, месяцем раньше, Шейд видел Пасионарию: в черном, строгая, во вдовьем трауре по всем павшим в Астурии, она возглавляла сумрачную и непримиримую процессию в двадцать тысяч женщин, которые несли красные полотнища со знаменитой ее фразой «Лучше быть вдовой героя, чем женой труса» и в ответ на какую-то другую фразу, тоже длинную и неразборчивую, скандировали «No pasarвn», но тогда волнение его было не таким острым, как сейчас, когда он вслушивался в голос этой толпы; она была менее многолюдной, чем та, и невидима, но ее упрямое мужество поднималось к нему сквозь дым пожаров.Мануэль с неизменной сосновой веткой в руке выходил из аюнтамьенто, где только что заседал военный трибунал: убийцы и беглецы были приговорены к расстрелу. Резче всех выступали против беглецов настоящие анархисты: всякий пролетарий отвечает за себя; то, что эти были введены в заблуждение фалангистскими лазутчиками, вины с них не снимает. Проехала автомашина, дождь размывал двойной треугольник света от фар.
«Они могут спокойно бомбить Мадрид, — подумал Мануэль, — ни зги не видно».
В тот миг, когда Мануэль проходил мимо дверцы, очертания которой можно было угадать лишь по полоскам света, выбивавшимся из коридора, он почувствовал, как кто-то метнулся к нему и чьи-то руки обхватили его голени. В пронизанном дождем свете электрических фонариков, которые сразу же включили Гартнер и остальные, Мануэль разглядел двух бойцов из своей бригады, они стояли на коленях среди вязкой грязи, обнимая его ноги. Лиц не было видно.
— Нас расстреливать нельзя! — крикнул один. — Мы добровольцы! Нужно сказать им!
Пушки смолкли. Кричавший не поднимал лица, голос его уходил в грязь, размываясь в немолчном шепоте дождя. Мануэль молчал.
— Нельзя! Нельзя! — закричал второй. — Полковник!