— Угу, — проворчал тот сквозь зубы (они у него выдавались вперед), — но знал бы он тебя, Дуррути, надавал бы тебе пинков в зад!
— К сожалению, вы вскоре убедитесь, что, конкретно говоря, нельзя заниматься политикой с вашими нравственными ценностями, — гнул свое Прадас. — Так что…
— С другими тоже нельзя, — сказал чей-то голос.
— Вся сложность, — сказал Гарсиа, — и, возможно, вся драма революции в том, что без нравственных ценностей ее тоже нельзя совершить.
Эрнандес поднял голову.
На ноже у Мануэля блеснуло пятно света, точно он резал ножом солнце.
— У капиталистов есть одна неплохая вещь, — сказал Негус. — Со смыслом. Даже удивляюсь, как додумались. Надо будет нам здесь сделать что-то в этом роде, когда война кончится. Для каждого профсоюза. Единственное, что я у них уважаю. Слово «неизвестный». У них это «Неизвестный солдат», но можно придумать и получше. На Арагонском фронте полно безымянных могил, я сам видел: на камне или на дощечке стояло только ФАИ либо НКТ. Это меня… это было здорово. В Барселоне, когда колонны направляются на фронт, они проходят мимо могилы Аскасо, и все молчат намертво; тоже здорово. Лучше, чем любое словоговорение.
Кто-то из ополченцев пришел за Эрнандесом.
— Христиане… — пробормотал Прадас себе в бородку.
— Священник вышел? — спросил Мануэль, уже вставший из-за стола.
— Нет еще, — ответил Эрнандес. — Меня вызывает комендант.
Эрнандес вышел в сопровождении Мерсери и Негуса, который надел свой головной убор — не мексиканское сомбреро, как накануне, а черно-красную каскетку федерации анархистов. Мгновение все молчали, слышалось только звяканье приборов, как всегда в конце еды за столом у военных.
— Почему все-таки он велел отправить письмо? — спросил Головкин, обращаясь к Гарсиа.
Он чувствовал, что Гарсиа уважают все, даже Негус. И Гарсиа говорил по-русски.
— Что ж, давайте по порядку… Первое: из нежелания отказывать; офицером он стал по отцовскому решению, республиканцем стал много лет назад из либерализма, к тому же он достаточно интеллигентен… Второе: заметьте, что он кадровый офицер (здесь он не единственный), и как бы он ни относился в политическом плане к соседям напротив, это обстоятельство играет свою роль. Третье: мы в Толедо. Вы знаете, в начале всякой революции немало театральщины; сейчас и здесь Испания — сплошное подражание Мексике [74]
…— A в другом лагере?
— Телефонная связь между нашим штабом и Алькасаром не прервана, и обе стороны пользуются ею с начала осады. Во время последних переговоров было решено, что мы отправим парламентером майора Рохо. Рохо здесь же и учился. У него с глаз снимают повязку: перед ним дверь кабинета Москардо. Вы видели снаружи стену, что слева. Пробоина. Кабинет под открытым небом. Москардо при всем параде сидит в кресле, Рохо на стуле, из тех, на которых сиживал в годы ученья. И над головой Москардо, мой добрый друг, на уцелевшей стене — портрет Асаньи, который они забыли снять.
— А как насчет мужества? — спросил Головкин, слегка понизив голос.
— Тут следовало бы обратиться к кому-то, у кого был случай понаблюдать на более близком расстоянии, чем довелось мне. В данный момент наши лучшие силы — штурмовая гвардия. Твое мнение, Мануэль?
Он повторил вопрос Головкина по-испански.
Мануэль зажал нижнюю губу между пальцами.
— Никакое коллективное мужество не устоит перед самолетами и пулеметами. В целом, те из ополченцев, кто хорошо организованы и вооружены, ведут себя мужественно, остальные драпают. Хватит с нас ополчения, хватит колонн: нужна армия. Мужество — проблема организационная. Остается выяснить, кто из них согласится на организованность…
— Вы не думаете, что этот капитан как кадровый офицер мог сохранить какую-то симпатию к кадетам? — спросил Прадас, обращаясь к Гарсиа.
— Мы с ним говорили на эту тему. По его словам, в Алькасаре их и пятидесяти не наберется; все правда. Алькасар обороняют офицеры и гражданские гвардейцы. Так что юные герои высшей расы, защищающие свой идеал от разъяренной черни, — испанские жандармы. Да будет так.
— В целом, Гарсиа, как ты объясняешь то, что произошло на площади? — спросил Мануэль.
— На мой взгляд, и раздатчик сигарет, и чудак, притащивший лезвия, и Эрнандес в истории с письмами повиновались, сами того не сознавая, одному и тому же побуждению: доказать соседям сверху, что те не имеют права их презирать. То, что я говорю, похоже на шутку; но это очень серьезно. В Испании левых и правых разделяет еще и то, что одни ненавидят унижения, а другие возводят в культ. Народный фронт, при прочих его характеристиках, — сообщество людей, ненавидящих унижение. Скажем, до мятежа, в любой деревне из двух мелких буржуа один был за нас, другой — против. Тот, кто был за нас, хотел, чтобы все относились друг к другу сердечно, тот, кто был против, хотел, чтобы одни смотрели на других сверху вниз и наоборот. Потребность в братстве, противостоящая страстному культу иерархии, — конфликт весьма существенный у нас в стране… а может, и в каких-то других.