— Возможно, вы как раз на пути к… к своей судьбе. Отказаться от того, что было любовью, чему отдана жизнь, всегда непросто… Я хотел бы помочь вам, Эрнандес. Позиция, которую вы выбрали, заранее обречена на провал, потому что сами вы живете внутри политики, участвуя в политической акции, будучи военным и командиром в такой период, когда любая секунда насыщена политикой, а ваша позиция — вне политики. Она состоит в том, что вы сравниваете то, что видите, и то, о чем мечтали. Но о действии можно размышлять только в категориях действия. Не существует политической мысли вне сравнения одной конкретной вещи с другой конкретной вещью, одной возможности с другой возможностью. Либо наши, либо Франко; либо одна форма организации, либо другая, но не выбор между какой-то формой организации, с одной стороны, и желаньями, мечтами, апокалипсисом — с другой.
— Люди всегда умирают за то, чего на самом деле не существует.
— Эрнандес, думать о том, что должно было быть, вместо того, чтобы думать о том, что можно сделать, даже если то, что можно сделать, не очень красиво, это гиблое дело. «Без выхода» — помните, у Гойи[77]
.Такая игра в любом случае проиграна заранее. Безнадежная игра, мой добрый друг. Нравственное самосовершенствование, душевное благородство — это индивидуальные проблемы, к которым революция прямого отношения не имеет. Единственный мост между этими двумя берегами — это, увы, ваша жертвенность.
— Помните, у Вергилия: ни с тобою, ни без тебя…[78]
Теперь у меня выхода нет…Рычание артиллерийского орудия, пронзительный вой снаряде, взрыв и звон осыпающихся черепиц и щебня, почти мелодичный.
— Аббат потерпел поражение, — сказал Гарсиа.
Армия Ягуэ[79]
двигалась из Талаверы на Толедо.Гражданин Леклер в белом комбинезоне — весьма запятнанной белизны — в неизменном сером котелке и с термосом под мышкой шествовал к своему самолету, дверь которого была открыта.
— Прах побери, кто тут снова копался в моем «Орионе»! — прохрипел он на самых ларингальных нотах, словно орал на самого себя.
— Ладно, ладно, — спокойно сказал Атиньи, надевавший свитер. — Я поставил новый прицел.
— Α-a, ну, малыш, тогда порядок, — ответствовал Леклер снисходительно.
Леклеру все в Атиньи не нравилось: и серьезность при его-то молодости, и манеры, в которых, несмотря на приветливость Атиньи, Леклер чувствовал традиции богатого буржуазного дома, и его образованность (Атиньи кончил военное училище), и его аскетическая истовость коммуниста, хотя Атиньи не щеголял аскетизмом, наоборот. К военным специалистам добровольцы относились с благодарностью, а наемники, как Леклер, — с завистью. К тому же у Леклера был пунктик — разговоры о женщинах.
Он запустил мотор.
Вокруг машины толклись «пеликаны» и раненые, был тут и Скали с Коротышом. Хайме, после того как ослеп, приходил на аэродром по-прежнему; перевязка делила ему лицо надвое. Врачи говорили, что зрение вернется. Но он не мог больше переносить присутствие собаки. Хаус тоже постоянно торчал на аэродроме, ходил, опираясь на две клюки, сыпал поучениями и приказаниями, причем повелительным тоном, и стал невыносимым с тех пор, как раны придали ему авторитетности. Сибирский уехал из Испании.
Когда «пеликаны» перешли на ночные вылеты, чтобы продолжать борьбу, атмосфера на аэродроме изменилась. При ночных вылетах возможность действий истребительной авиации противника исключалась: садиться среди ночи в чистом поле не особо приятно, но садиться среди дня на вражеской позиции еще неприятнее. Таким образом исход операции решала судьба. Если конники на войне зависят от коней, то по крайней мере кони эти не слепые, и им не грозит каждодневно паралич; теперь врагом для «пеликанов» была не столько фашистская армия, сколько моторы их самолетов, латаные-перелатаные, словно старые брюки. Теперь война для них сводилась к бесконечному ремонту машин, улетавших в ночь.
«Орион» оторвался от земли, вышел за облака.
— Малыш!
— Ну что?
— Погляди на меня. Я всю дорогу валяю дурака. Но я мужчина!
Леклер недолюбливал Атиньи, но всякий боевой летчик уважает мужество, а мужество Атиньи было бесспорным.
Они снова нырнули под облака.
Как во время мировой, как в Китае, погружаясь в гул мотора, защитный и в то же время такой ненадежный, Леклер ощущал, что свободен божественной свободой и парит над сном и над войной, над муками и страстями.
Помолчали. Затем Леклер изрек тоном, каким высказываются по зрелом размышлении:
— Ты тоже мужчина.