Многие мысли, поступки случаются из привычки. Привычка зреет в нас от частого повторения того, что прежде выстраивало комфорт и безопасность. Это – эволюционное наследие. Выживали те, кто держался изведанных троп.
Однажды гусыня Конрада Лоренца поднималась в комнату хозяина; испугавшись чего-то, она вскрякнула, отбежала к стенке; выждав уверенность в том, что опасности нет, гусыня вернулась к оставленному пути – поднялась по ступенькам, вошла в комнату и познала там счастье хлебных комочков. С тех пор она часто ходила к Лоренцу; была уверена в своём шаге и даже позволяла себе торопиться. Но теперь гусыня неизменно сворачивала перед лестницей к стене – утвердила в маршруте излишний, но для неё обязательный манёвр. Гусыня не знала законов, по которым совершается её жизнь; она знала только опытом найденную закономерность – беды не найдётся, если, зайдя из коридора, протянуть от лестницы петлю и лишь после этого вступить на первую ступень. Гусыня нашла область своего комфорта.
Однажды гусыня истосковалась о хлебных комочках и, запущенная в дом, шла к хозяину особенно быстро. Она приблизилась к лестнице; в торопливости чрезмерной забыла ритуальный отворот к стене – без лишних суеверий принялась корячиться вверх по ступенькам. Тут была бы любопытная победа прогрессивности над ретроградством, но ещё не поднявшись до середины пути, гусыня вдруг остановилась. Глубоко втянула голову, поджала лапки. Ей сделалось страшно. Затем страх её усилился до явной истеричности (если только слово это можно отнести от человека к животному). Гусыня вздёрнулась, махнула крылом и, не заботясь о твёрдости ступенек, ломанулась вниз – не то спрыгивая, не то спадая по лестнице. Оказавшись внизу, гусыня спешно исполнила
Здесь я укажу на себя как на последователя гусыни Лоренца. Склонность моя к писаниям не от одних рассуждений происходит, но также от моей
Первые рассказы я начал в тринадцать лет. Побуждений подлинных не назову, так как чувства детские помню слабо.
Стендаль указывал в воспоминаниях, как среди неисчерпаемой скуки его гренобльского детства воссиял ему «Дон Кихот», а затем «Скупой». «Для меня твёрдо установленный факт, что в возрасте семи лет я решил писать комедии, как Мольер» {75} . Со мной произошло нечто подобное; светочем были Купер, Фидлер, Рид. Когда же в 18 лет начался мой
Я не могу не писать, как не может лентяй оставить свою лень, шахтёр – шахту, привыкшая к ссорам жена – пьяницу-мужа, книгочей – библиотеку, а благодетель – благотворительность. Всегда «мириться лучше со знакомым злом, чем бегством к незнакомому стремиться». Знаю, что при таком положении останусь жив, и боюсь положение это поменять. Люди слишком реалисты; понимают, что, выйдя за лучшим, могут встретить худшее, и предпочитают оставаться на месте. Пьяный муж – это болезненно, но одиночество и тишина – губительны. Какая бы осталась мне цель, если бы я сейчас отказался от письма, от пристроенной к нему надежды усилить в людях осознанность?
Чем бо́льшую непреложность обретают мои истины, тем лучше узнаю их относительность. От этого порой случается грусть, но в ней, безусловно, нет ничего скверного. Ведь «грустить, – как писал Булат Окуджава, – не значит впадать в пессимизм или тоску. Грустить – значит думать» {76} .
«Я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости… Для того чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал» {77} . Лев Толстой, «Исповедь». Со мной было подобное, но в ничтожной степени. Я слишком ленив для тщеславия. Потребность немедленно стать великим иссякла после отказов, которыми все издания в первые годы ответили на предложенные мною рассказы. В 19 лет я увидел своё имя напечатанным в одном из литературных журналов, но радости не случилось. Я понимал, что опубликованный рассказ пустячен. Тщеславию моему нечем было кормиться, и оно издохло быстро, почти без сопротивления.