Часто размышлял об этом и раньше, когда не единожды слышал привычные нынче разговоры о наследственном, с вековыми корнями дворянстве и о его родовитых представителях, якобы прямо-таки должных вернуть и достоинство, и духовное здоровье изрядно обедневшей во всех смыслах нации. И с грустной усмешкою размышляю нынче, когда иду на службу мимо бывшего кинотеатра “Россия”, сегодня “Пушкинского”, где на перилах пандуса висят на моментально пожухшем от жаркого солнца лиловом полиэтилене желтые метровые буквы: “Московский международный кинофестиваль”.
И все мне представляется такая картина... Как в той же коммуналке одиноко сидит за столом простоволосая и бедно одетая Родина-мать и бережно раскладывает тонюсенькими стопками свой отощавший бюджет: на погорельцев... на беженцев... на инвалидов чеченской войны... на сирот и на беспризорников... на полусумасшедших от голода пенсионерок-старух, которым вместо денег на еду пытаются всучить стиральный порошок и бельевые прищепки. Задумывается с последнею денежкой в поднятой руке, и тут без стука входит в дверь ycaч-мoлoдeц в прекрасно сшитом костюме, с длинным шарфом поверх, столбовой дворянин, из бывших п о с т е л ь н и ч и х. Сгребает в кучу все, какие есть на вдовьем материнском столе, “деревянные” и, глядя пронзительно-честными, до боли знакомыми по отечественному экрану глазами, проникновенно говорит: “Шестьдесят миллионов, мать. На фестиваль! Всего-то шестьдесят. Приехала Ванесса Редгрейв... неужто ее не знаешь? Неужели не слышала?!. Темнота наша российская, эх!”
Скажут: преувеличиваю.
Сгущаю краски.
А может, наоборот? Не договариваю?
Когда-то бывших сокровенными слов о незаметной чести.
И о беспардонном, так громко, так о себе бесстыдно кричащем чуть ли не на каждом перекрестке вполне довольном собою бесчестии...
Кому вы трезвые нужны?
Десяток лет назад в станице Отрадной, под Армавиром, снимали фильм по моей повести “Брат, найди брата”: о том, как спиваются кубанцы, как страдают от этого и, по сути, погибают их дети. Людей, способных показать, каков был когда-то в деле настоящий казак, к этому времени в обширном нашем районе осталось буквально единицы, и режиссеру студии Довженко Сильве Сергейчиковой пришлось приглашать группу каскадеров, но что касается спившихся — тут не было проблем, уж это, к несчастью, факт... Вместе мы обходили старинный наш парк, еще до революции засаженный японской акацией — софорой: считалось, что эти деревья дают ощущение покоя и радости. Теперь станичники предпочитали явно другое средство, быстродействующее, и Сергейчикова, то приближаясь к непробудно спящим, свалившим головы друг дружке на плечо моим землякам, а то на шаг-другой отступая от них, восклицала восторженно: “Какие типажи! Какие лица!”
Что правда, то правда: физиономии многих, проводящих тут дни и ночи и в зимний холод и в летний зной, давно уже напоминали фотографии каменных истуканов со знаменитого острова Пасхи. “Этого мы возьмем! — радовалась киевлянка. — И этого тоже... и этого!” Втолковать, что его приглашают сниматься в кино, удавалось далеко не всем, и каждому она вложила в нагрудный кармашек записку: мол, не забыть! Ровно через неделю, в семнадцать часов, съемка!
Самой изощренной фантазии будет, пожалуй, мало, чтобы представить себе, как они эту неделю провели... эх, вот был бы фильм! Мало того, что отмылись, наконец, побрились-подстриглись, починили и погладили одежку: у станичников моих морщины разгладились и глаза зажглись радостным и чистым светом надежды. Как я по киношной неопытности своей за них радовался!
Тихие и торжественно-робкие, в точно назначенный срок появились они на съемочной площадке у кафе “Ветерок”. Узнавая и не узнавая их, собравшиеся поглазеть на магическое действо старожилы-станичники изумленно разводили руками, и пожилые женщины вслух “ужахались”: да будь ты неладно! Неужели и правда, — это они, наши “анцибалы”?!
И тут раздался похожий на причитание возле покойника громкий вскрик режиссерши: “Да что ж вы с собой наделали, Господи!.. Кто вас просил об этом, ну кто? Ну могли же вы хоть раз в жизни остаться людьми — так нет! Кому вы трезвые нужны, вы подумайте — ну кому?!”
К кинокамере протолкался еле стоявший на ногах алкаш из записных, из несгибаемых. Позвякивая пустыми бутылками в старой дерматиновой сумке, заплетающимся языком гордо спросил: “А я?” И бедная Сильва, все еще не осознавая трагикомичности происходящего, в голос заплакала: “Только один порядочный и нашелся!”
Ее-то можно было понять. И — простить ей.
Но как нам понять самих себя, давно живущих в чуть ли не поголовно спившейся стране? И разве это когда-либо нам, пропивающим уже последние крохи былой славы и былого величия, простится?!