— Нет, я не спала. Мне казалось, что я опять на войне. Первая операция, первое дежурство.
— Тут война у тебя будет не легче, чем та, что мы с тобой прожили. Наследство такое… Если останешься…
— Сима, не говори, а то я заплачу…
— Ну уж, у тебя слезу молотком не выбьешь.
Сима помолчала. Они вышли на поляну. Было уже утро, Поляна, больничный городок были еще в сумеречных тенях, но над лесом, в той стороне, где прогромыхал поезд, поднималась варя. Малиновый свет все больше захватывал край голубого чистого неба.
— Привезла пенициллин? В три часа ночи я ввела последнюю дозу.
— Едва выпросила в центральной аптеке.
— О шприцах не подумала?
— Неужто у вас тут нет?
— Мой один-единственный.
— И я свой оставлю. Уже два!
Они пошли по поляне, и скоро обе почувствовали, как захолодели ноги. Вначале не поняли, в чем дело, потом Надя догадалась:
— Роса…
— Роса! — Помолчали. — Ты думаешь, выживет?
Надя не ответила. Они шли по тропинке к тому месту, где круг больничных строений прерывался и где в пылу воображения она выбрала место для своего будущего домика. Зачем ей домик, одной-то?
— Должна выжить. Просто было бы глупо. Прожить такую войну… Четверо детей, У мужа ампутированы кисть левой руки, правая голень.
— Не худший вариант!
— Да. Было бы несправедливо, если бы она умерла.
— Ищи у смерти справедливости.
Они дошли до леса, постояли на том месте, на котором Надежда уже как бы видела свой дом.
— Река шумит, слышишь? — Сима ступила в лес и сразу потерялась в тени.
— Ты отдала Зое пенициллин?
— Да, — послышалось из леса. — Она сказала, что введет.
— Пошли, я всегда боюсь утра, лучше посидим там.
— Никогда бы не подумала, что тебя что-то может страшить. Сколько мы с тобой повидали!
— И все равно. Это хуже. Это — начало.
На поляне было уже светло. В больничных домиках кое-где закраснелись от зари окна.
— Решила? Обдумала?
— Некогда было. Не останешься на денек? Посмотрела бы. Может, приглянется.
— Мне уже глянется, — произнесла Сима слово, которое почему-то нравилось Надежде, она не раз слыхала его от нее. — Только я уже закабалилась. В Центральной поликлинике, как и хотела. Собирались обе — пришлось одной.
— Что поделаешь!
Надя торопилась в палату. Навстречу им выбежала Зоя, и по ее расстроенному лицу обе поняли, что случилось неладное. Надя сразу бросилась в палату, но Зоя остановила ее:
— Больная уснула… Уехал Михаил Клавдиевич. Сбежал. Ух, этот подлюга, Вася-Казак, тайком отвез его на станцию. Только что вернулся, распрягает. Спрашиваю: куда ездил? Молчит. А потом прислушался, поезд простучал, тогда и оказал: «Дед Михайло-то привет передавал…»
— Вот как!
— Его можно задержать в Новограде, там пересадка, — предложила Зоя.
— Не надо, зачем? — Надя пожала плечами.
Лес вокруг больницы гомонил птичьими голосами. Птицы как бы в осаде держали маленький городок.
Они сели на скамейку под окном хирургии. Надя прижалась щекой к Симиным волосам, обняла подругу за плечи. Вся она была крепкая, сильная.
— А если он напишет? — спросила Сима тихо.
— Кто он? — Голос Нади прозвучал так же тихо.
— Да твой последний. Не притворяйся. Всем отказала, ему надежду оставила. Знаю.
— Надежды юношей питают… Вот и не угадала. Не обменялись даже адресами. За войну накопилось десятка два адресов, а от него нет. И писем нет, естественно.
— Ой, врешь!
— Не вру. И иногда вспоминаю почему-то. Может быть, как раз потому, что последний.
— А майор Анисимов? Все пристает? Ну и прилипала! И хитрый.
— Хитрость для неуми — что огонь в голых руках. Все равно обожжет.
Сима взглянула на часы. Скоро поезд! Обняла подругу, всплакнула, причитая:
— Как же ты будешь тут? Без меня? И за что это тебе? За какую провинность?
Надя уже три дня вела прием. К ней шли люди. Оказалось, что есть еще в мире насморк, ангины, есть фурункулы, есть каменная болезнь, моченедержание. А вот рассеченной топором ноге вроде обрадовалась: тут-то она знает, что делать!
Больные почему-то стеснялись ее или не доверяли. Она расспрашивала их, осматривала, ставила диагнозы, назначала лечение и все время чувствовала, что между ней и больными какая-то перегородка: они не видят ее, она не видит их. И когда они уходили, она старалась вспомнить их и не могла. Она ничего о них не знала. А в госпитале? В госпитале она знала всех, кого лечила, может быть, лучше, чем себя, знала, вынослив ли организм, устойчив ли характер, ослабляют его трудности или делают крепче, мобилизуют. Она все знала: про аппетит и про сон, про нервы и про привычки. И жили раненые в одинаковых госпитальных условиях, которые можно было приспосабливать к особенностям того или иного больного. А здесь ничего этого она не знала, потому что видела людей с их болезнями впервые.
И в отношениях с Дарьей Долгушиной происходит то же самое: она не знает ее. И потому не может понять ее отрешенности, потери интереса ко всему, что происходит с ней.