Зоя не ответила. Она, наверное, и сама не знала. Но Надя понимала психическое состояние донора. Ему непременно представляется — да он иначе и не мыслит, — что его кровь, как чудодейственное средство, мертвого поднимет из гроба.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В комнате Манефы с маленьким тамбуром, где стояли умывальник и буфет, отделенные друг от друга марлевыми подсиненными занавесками, было светло и чисто. Широкое окно выходило на поляну, и вся жизнь больницы текла перед ним как на ладони. Войдя в комнату, Манефа задернула занавески. Надя с недоумением взглянула на девушку.
— А-а, надоедают и днем. И сейчас на них глядеть, что ли? — то ли в шутку, то ли всерьез бросила Манефа, но занавески раздернула. — А вы, Надежда Игнатьевна, располагайтесь как дома. Мне приятно, вы человек свежий, здешней жизнью еще не заражены. А свежий человек — свежие мысли.
Не стесняясь гостьи, Манефа сняла платье, поворчала на узкий ворот, из-за которого всегда портишь прическу, осталась в одной коротенькой рубашке, тонкой, с кружевцами, явно не военного образца. У нее было красивое сильное тело, вроде бы не задетое недоеданиями военных лет, развитое и даже, как бы это сказать, породистое, хотя Надя не признавала этого понятия, но замена ему не подвертывалась. Было в теле девушки что-то не по-девичьи зрелое, может быть, это казалось из-за несколько раздавшихся бедер, что волей-неволей заставляет думать о бывалости. Но Манефа казалась такой безупречно чистой, что все, кроме чистоты, девственности и красоты, забывалось тотчас при виде ее тела.
Она надела ситцевый розовый халатик, не застегнув верхние пуговицы.
— Ну и гульнем, Надежда Игнатьевна! — сказала весело Манефа, собирая на стол. — Бутылка портвейна у меня давно стоит, случай не приходился. А сегодня сам господь велел. И не стесняйтесь, Надежда Игнатьевна, садитесь к столу да бросьте свою робу. И что все в окошко да в окошко? Наглядитесь еще, все это теперь ваше.
Надя смотрела на поляну, красноватую от закатного солнца, на людей, которые туда-сюда сновали по ней, и впервые после того, как приехала, сердце ее неприютно сжалось.
«Все теперь мое, — подумала она. — Да, а что такое «мое»? И мое ли еще?»
— Нет, ничего, я не стесняюсь. — Она отвернулась от окна. — Не было времени поразмышлять, а тут оказалась минута. Говорят, лучше поразмышлять лишнюю минуту, чтобы не каяться век. А гимнастерку сниму. Хорошо бы умыться.
— Умывальник на улице. Вот полотенце свежее.
Надя долго умывалась. Вода была приятная, холодная. Вернулась посвежевшая и бодрая. Манефа поставила на стол холодное мясо, разогретых на керосинке линей из соседнего подмельничного омута, налила в стаканы плотного, коричневого цвета вина. Подняла свой:
— Ну, за ваше начало, Надежда Игнатьевна! Да чтобы оно не было концом.
Граненое толстое стекло стаканов глухо звякнуло. «Интересно, что она обо мне думает? — прикинула Надя. — Сумасбродка, искательница приключений, не успевшая остыть за войну романтичка?»
Они выпили. С удовольствием ели пахнущего омутной осокой линя. Манефа снова налила, но Надя остановила:
— Как с дежурством? С запашком не резон по палате разгуливать?
— Сегодня бдит Лизка Скочилова, а вы отдохните.
— Скочилова? Кто это? Не знаю…
— Сестра. Она боится и на глаза вам показываться. Разварила шприц и считает, что на этом жизнь рухнула. Но вообще-то, она хорошая сестра, хотя девчонка так себе, плюгавка. Вышла за нашего конюха Васю-Казака. В коннице у Доватора был, а теперь об одной руке. Двоих высидели, вот она трепыхается: и в доме пожар, и на работе огнище… Ночью пацаны спят, да и Казак дома, дежурить ничто не помешает. А у вас есть дети?
— Не успела… — Наде не понравилась грубость девушки.
— Я вот тоже… не успела уцепиться за достойные штаны.
Лицо Манефы разрумянилось, но в настроении что-то надломилось. А жаль, не хотелось бы ей мешать быть самой собой. Есть в ней много привлекательного, она создана для жизни, для радости, такое в ней все могучее, нет, не мощное, не тяжелое, а именно могучее, жизнедеятельное. Надя всегда восхищалась такими вот русскими красавицами, всегда ее тянуло к таким, как вот сразу же потянуло к Манефе и к Зое Петровне. Она видела, что они и внешне — беленькая и черненькая, — и по характеру, и, должно быть, по мироощущению разные люди.
— Ненавижу я устроенных, как Лизка. Что ей надо в жизни? — продолжала, горячась, Манефа. — Казачка-инвалида, детей да вечные муки? Как бы Казачок не сбежал к другой, как бы дети не выкололи друг дружке глаза, как бы в палате больной не выбросил порошки, которые ему прописал врач. Почему я говорю это вам, в общем-то незнакомой женщине? А потому, что увидела в вас себя. Не так, что ли?
Надя не стала спорить, ей хотелось, чтобы Манефа не стеснялась ни разности их лет и жизненного опыта, ни разности в служебном табеле. Но что-то все-таки кольнуло Надю, и больно: что есть между ними общего? И есть ли оно? Может, что обе холостые?
— А что же у нас общего? — спросила ока, не надеясь на прямой ответ, но Манефа, не задумываясь, сказала: