Когда мы с братом были маленькими, мама прочитала нам за две зимы вслух «Дети капитана Г]ранта» и «Войну и мир». Светосила детского воображения такова, что мне потом часто казалось, что я помню 1812 год; не книгу, не роман, а именно 1812 год с людьми, красками, звуками — помню, вижу, слышу, как нечто реально бывшее в моей жизни. Поэтому когда осенью 1940‑го я задумал написать пьесу о 1812 годе, то каким — то образом в моем воображении соединились в одно давние впечатления о «Детях капитана фанта» и «Войне и мире» и я понял, что хочу написать очень веселую пьесу.
Той осенью москвичи повторяли изустно замечательное по своей исторической точности стихотворение НЛйхонова о бомбардировках Лондона, кончавшееся словами: «Мы свой урок еще на память учим, но снится нам экзамен по ночам». Стихотворение это я увидел в журнале только через восемнадцать лет. Но оно читалось, переписывалось, повторялось, запоминалось потому, что верно выражало истинные настроения той осени. И так как сны наши были мрачны и тревожны, то вперекор им мне очень хотелось написать веселую, жизнерадостную военную пьесу. А еще как раз тогда мне на глаза попалась рецензия молодого Горького на «Сирано де Бержерак» с ее призывом к утверждению светлого, романтического, веселого искусства. («Я вообще за веселое и против торжественного, ибо последнее гораздо чаще похоже на похороны…» Из письма М. Горького к ПАМаркову. Конечно, тогда мне это высказывание Горького еще не было известно, так как оно не было опубликовано, но замечательно, как был устойчив Алексей Максимович в своем тяготении к театральной романтике и жизнерадостности.) И пока пьеса писалась, на столе лежали не труды Михайловского, Данилевского и Тарле, а «Капитанская дочка» Пушкина и «Черная стрела» Стивенсона, томик Дениса Давыдова и «Тфи мушкетера» Дюма («Ночью буду читать «Трех мушкетеров» — наслаждение!» Из письма М. Горького к И. Г]руздеву), старая русская повесть о Фроле Скобееве и «Сердца трех» Джека Лондона. О «Войне и мире» не говорю.
2
В. Б.Шкловский в статье, призывавшей мемуаристов к точности, в первых же строках сделал ошибку. Сравнивая мой сценарий «Гусарская баллада», написанный по «Давным — давно», с воспоминаниями девицы — кавалериста Надежды Дуровой[165]
, он высказал предпочтение «правде» этих воспоминаний перед «вымыслом» сценария. Между тем не много в русской мемуаристике таких неточных и наполненных выдумками книг, как воспоминания Дуровой. Об этом подробно сказано в специальной работе САВенгерова в пятом томе брокгаузовского издания Пушкина, куда и отсылаю желающих для проверки. Странно, что В. Б. об этом не знал при его начитанности. А может быть, просто забыл. Во всяком случае, к «документальному жанру» книгу Дуровой отнести нельзя, и, скорей всего, здесь В. Б. пал жертвой традиции противопоставления «литературы вымысла» «литературе факта».Однако на книге Дуровой лежит отблеск пушкинской похвалы[166]
. Он напечатал ее в своем «Современнике» и изящноувлеченно сам написал о ней. Мне кажется, что Дурова не забыта не столько благодаря своей книге, сколько благодаря этим пушкинским строкам. После них сама книга разочаровывает. Во всяком случае, так произошло со мной. Правда, между Пушкиным и Дуровой я прочитал статьи Венгерова и Вересаева (в книге «Спутники Пушкина»). В них описано, как вызвавшая большой интерес в Петербурге в свой первый приезд, после выхода из печати ее воспоминаний, НАДурова в дальнейшем разочаровала всех — она оказалась неумна, примитивна, назойлива, неправдива. От нее старались отделаться, никуда не приглашали, ее новые сочинения разочаровывали. Конец жизни ее был печален. Она одиноко доживала свой век в Елабуге, носила и старухой мужское платье, курила трубку; когда выходила на улицу, ее дразнили мальчишки и бросали ей вслед разную дрянь. В героини лихой, мажорной гусарской комедии реальная Дурова явно не годилась. Мне не оставалось иного, как встать на путь вымысла, ибо даже в начале работы я понимал, что новизна и оригинальность пьесы, если она мне удастся, будет не в соответствии ее фабулы фактам, а в душевном настрое, внутреннем задоре, сюжетном озорстве и романтическом темпераменте.Именно поэтому я и решил писать пьесу стихами. В ранней юности я мечтал стать поэтом и с той поры продолжал писать стихи, как говорится, «для себя». И хотя меня немного пугал масштаб работы, но основами версификации я владел. Впрочем, неверно изображать это как своего рода рациональное решение. Еще не написав ни одной строчки текста, я уже не представлял мою пьесу иначе, как стихотворной.