Это сказала сестра ксендза Грозда, которую косоглазие, выпирающая челюсть с длинными желтыми зубами и сварливый нрав уберегли от потери невинности. Она вела хозяйство у брата, укрепляя его вот уже двадцать лет в христианских добродетелях, помогающих «нести свой крест» безропотно. Звали ее Анастазия, и порою ксендз Грозд с содроганием думал о заключенном в этом имени провозвестии воскресения из мертвых, — он даже бывал близок к еретической мысли, что бог, воскрешая покойников, мог бы сделать некоторые исключения. Гораздо тверже был убежден в этом их домохозяин — тот, не колеблясь, отказался бы от вечной жизни, если б пришлось делить ее с панной Грозд. Она же ревностно пеклась о спасении своей души, усердно посещая костелы и прислуживая брату, что, как она полагала, тоже ей зачтется. Впрочем, брат, по ее требованию, выплачивал ей жалованье, которое панна Грозд каждый месяц относила почти нетронутым в ссудо-сберегательную кассу — собирала себе вклад для монастыря.
Склонясь над горячей плитой, рядом с кипящей кашей, ксендз Грозд помешивал сосновой щепочкой клейкую массу, которая становилась все жиже. Громкие попреки Анастазии не доходили до его сознания, но когда они стихли, он с удивлением оглянулся на сестру.
— Что же это я хотела сказать? — почесала она себе голову. — Ах да! Ксендз Паливода тяжело болен.
Клей был готов. Не обращая внимания на протесты Анастазии, ксендз Грозд взял одну из тряпок, висевших на веревочке, и обернул ею пальцы, чтобы взять горячую кастрюльку. Весть о болезни каноника сильно его взволновала. Слабое здоровье этого семидесятилетнего старика пробуждало в нем надежды, рисовавшие приятные картины: были там красивые кресла в соборе, такие удобные и надежные, если имеешь право в них сидеть; были всякие заманчивые детали облачения и жизнь, свободная от забот и выпрашивания скудно оплачиваемых обеден. Овеваемый этими видениями, как облаками фимиама, он вошел в свою комнату с дымящейся кастрюлькой, которая даже сквозь тряпку обжигала пальцы. Ксендз левой рукой потянулся к стопке старых газет, чтобы поставит на них железный, закопченный сосуд.
И тут взгляд его упал на первую страницу «Львовской газеты» двухнедельной давности. Это была единственная газета, которую он читал постоянно; даже консервативное «Обозрение» пользовалось у него меньшим уважением, чем правительственный орган, столь же благочестивый, но более безошибочно и подробно сообщавший обо всем, что касалось властей и постановлений. Ксендз Грозд был обязан этой газете многими полезными сведениями. Но вот перед ним номер, несомненно побывавший у него в руках, ибо украшен крестиками, начертанными красным карандашом (так ксендз помечал прочитанное страницы, чтобы больше к ним нет возвращаться), и в самом начале «Правительственных сообщений» находится нечто, ускользнувшее от его внимания:
«Его Апостолическое величество Император и Король соизволил Высочайшим постановлением от 1-го сентября всемилостивейше пожаловать старшему советнику Наместничества Альбину Гродзицкому титул и звание Надворного Советника с освобождением от гербового сбора».
Клей остыл и опять затвердел, а ксендз Грозд все стоял, склонившись в раздумье над столом, будто продолжал читать эту важную новость, хотя сумерки уже засыпали серым пеплом пожелтевшую от солнца газету.
XIV
Выйдя из гимназии, учитель Роек простился с коллегами. Он знал, что они, как обычно после заседания, идут в ресторанчик напротив Политехнического. Сам-то он никогда с ними не ходил и удивился, когда Шеремета спросил его:
— А вы, пан Роек, не пойдете?
Роек внимательно посмотрел на него. Нет, Шеремета сказал это не в насмешку. Просто он был новичком и еще не знал привычек старого чудака. Таким же невинным был следующий водрос:
— Вы домой, пан Роек?
Роек кивнул и торопливо подал ему руку.
Слово «дом» влило струю затхлости в прозрачный сентябрьский вечерний воздух, в котором дневное тепло еще не остыло, а ночная прохлада едва возвещала о себе смутным предчувствием росы. На улице Уейского скрытый за деревом фонарь преобразил пушистую крону в фантастический куст, отливающий серебристой зеленью. Где-то в конце Технической, в темноте Иезуитского сада мандолины выпевали танго.
Старый филолог остановился, будто колеблясь, куда идти. Автоматизм его ходьбы был нарушен, Роек не узнавал привычной дороги, которая изо дня в день вела его в гимназию и обратно. Но разве улицы неотвратимо прикованы навсегда к одному месту? Разве не может у них случиться хмельная минутка, мгновение буйства, когда они вдруг покачнутся и станут поперек, перепутав все свои углы и перекрестки?