Как раз посредине отец поскользнулся, взмахнул руками, но изо всех сил удержался, не упал, и мать не упала — только соскользнула по отцовой спине в воду. На берегу захохотали. Она выскочила на берег, в коротких ботиках по воде, по воде, шипя, отфыркиваясь.
— Ленька! — закричала мне сердито. — Смотри за вещами, чего рот разинул! — И вдруг заплакала, ожесточенно сморкаясь в платочек.
Кто-то в толпе таких же, как мы, сказал:
— Надо уж было бежать к тому берегу, а не сюда, посередке ж упали-то…
Вспоминается что-то еще и еще, но толком не объяснишь, почему именно это запомнилось, а не что-то другое.
Из памяти же об отце ничего не выкинешь. Его старательские увлечения, скажем, для меня не только воспоминание о красивых темно-вишневых кристаллах касситерита, шестигранных призмах бирюзового берилла, о таинственном поблескивании мельчайших золотинок в щелях деревянной бутары, — для меня это теперь вся моя жизнь. И как бы я ни начинал ее снова, как бы я ни уходил от этого в сторону, — от судьбы, как от ветра в поле, никуда не денешься. И, думаю, отец это тоже понимает. Эту связь. Только сам он обжегся на молоке, вот и хочет, чтобы и я дул на воду.
А мать Фаина Яковлевна? Что бы я ни вспоминал о ней — одна только мысль: и неустроенная жизнь, и маета с чужими, не всегда покладистыми детьми быстро надломили ее, сделали нервной, несправедливо злой и трудно отходчивой. По странным законам не прямой, не кровной наследственности передалась нам с Толей ее раздражительность и не знающая никаких рамок крутость нрава. Годы и годы теперь уходят на избавление себя от этих «благодатных родительских генов».
Да еще страх. Страх перед словом «мать», он вселился в нас еще задолго до появления Фаины Яковлевны. Бабушки все трундили: «Ну, подождите, баловники, придет батька из армии, возьмет новую матку — так она вам живо задаст жару! Научитесь у нее ходить по одной плашке!»
Они это, я думаю, говорили без злого умысла — запугать или привить нам заранее неуважение к будущей мачехе. Просто они как бы оправдывались перед собой и перед нами, что не такие уж они никудышные воспитатели. И еще, может, немножко ревновали, что вот «растят-растят вас, а кто-то придет на готовенькое». Позднее же, когда существование мамы Фаины Яковлевны стало явью, бабушки никогда, ни намеком, ни полнамеком не осудили ее. Из большого врожденного такта, я думаю; из душевной доброты к людям всяким, злы они или добры; из нежелания, наконец, сеять меж нами вражду. Все эти последние годы тетя Фрося жила в одном городе с нами, и наша жизнь бабушкам была хорошо известна. Летом мы приезжали к ним, и они говорили, вздыхая: «Слухайтесь, слухайтесь, ребятки, матку и батьку да растите скорее. Ох, растите скорее! И не приведи-то господь вашим детям вашу судьбу!»
Время неумолимо сделало все поправки, и теперь я, пожалуй, не хотел бы роптать на свою судьбу. Просто бабушки судили и могли судить обо всем только по себе, по своему времени.
— …Раз не важно, — сказал я, поднимая стакан, — что́ пьешь, а важно, за что́ пьешь, — я просто поглядел на мать, — то я предлагаю выпить за родителей, которые никогда не забывают о своих детях.
Полина Дмитриевна, заметно пьянея, весело хмыкнула:
— Ну, Леня, ты вечно с какими-то лозунгами, как на митинге!
Но стакан подняла. Она всегда легка на подъем.
Отец как бы сдернул с лица улыбку (он пересказывал Полине Дмитриевне то место, где они переговаривались с глухим напарником-охотником) и секунду-другую всматривался в мое лицо. В чем-то убедившись, он поднял свой стакан с торжественной официальностью. Может, ему и впрямь пришелся по душе мой тост, а может, он прослушал его, пропустил мимо ушей за веселым разговором со сватьей и, поняв, что я не повторю его больше, принял позу и выражение, приличествующее, как намекнула сватья, тосту-лозунгу.
Мать Фаина Яковлевна бросила на стол мякиш, который она успела намять до влажной черноты. Мякиш откатился к стакану. Мать взяла стакан, не поднимая от стола глаз. Она не удивилась моему тосту. Не обрадовалась и не огорчилась. Она как-то странно ушла в себя.
А впрочем, почему странно?
Разве ей не о чем было вспомнить? Разве ей не о чем было подумать?
VIII
Вышли на автостанцию, сели на «восьмерку» и через сорок минут доехали до поселка Комсомольский.
Был понедельник. По понедельникам промтоварные магазины закрыты, и Аня выходная. А Толе заступать в ночную, сказал нам Славка, так что и Толя должен быть дома. «Они с Аней почти никуда не ходят, с Валеркой водятся, мировой вообще-то пацан. А с Толей мы почти всегда ходим на хоккей. Законная игра! А ты как там, в своих Хибинах, — ходишь на хоккей?»
И Славка вдруг сбился, заторопился куда-то бежать, спохватившись, видимо, что заболтался чего-то ради…
А Толя, кажется, больше растерялся, нежели обрадовался. Он лежал на кровати в длинных узких брюках, в ярких безразмерных носках. На животе у него возился Валерка. Аня, которую я никогда не видел, — но ведь Аня же это должна быть, не Лена или Нюра там какая-нибудь! — варила на плитке пельмени.