Представь себе сейчас в воображении мою комнату. Время идет часам к девяти вечера, я только что поужинал и в одиночестве отметил (уже вторично) торжество справедливости. На столе у меня еще недопитая Столичная, банка маринованных грибочков (тетушка меня не забывает), всякий другой закусон — то да се, в общем, сам понимаешь. Как говорят китайцы,
— сизу, пью цяй. Звонит звонок. Иду открывать. На пороге — Манакин собственной персоной! Ах, говорю, неожиданный гость, как я рад, заходите, как раз водочка у меня, садитесь! Что ж ты думаешь? Узнал через справочную мой адрес и заявился. Сел. Я к нему подхожу, в стакан лью, жду, когда остановит. Ан нет, почти полный налил ему, себе только чуток оставил, чтобы чокнуться. И он, гад, не возражал! Сидит и все оглядывается по сторонам. Потом я понял, в чем дело: по его понятиям большой начальник, каким я ему всегда представлялся, не так должен жить. Во-первых, не в однокомнатной квартире, а, во-вторых, не в таком свинюшнике, какой я у себя развел за последнее время. Ну да черт с этим, неважно. Сидим, значит, едим — Манакин голодный пришел. Жрет, как собака, заглатывает колбасу, не прожевывает, мне его даже стало жалко, он и с лица как будто чуток спал. Поел он и начал рассказывать про свои несчастья. Говорит, говорит, говорит, — не то жалуется на кого-то, не то просто душу изливает. Рассказывал он мне, как Пребылов его обманул: опубликовал стихи один раз, и другой, — «совсем паньтеизьм не делал, трудовые будни тогнор тема», — а деньги Манакину шиш с маслом дал! «Арон Мендельч паньтеизьм делал, деньги я получал однако. Пребылов современная жизнь делает, деньги не дает». Ну, я хохочу, Манакин обижается. Но это все присказка. А сказка та, что начались все эти письма, звонки, телеграммы в связи с надзорным расследованием. Манакин, у себя в райкоме сидя, и так пытается объясниться, и эдак, — но начальство уже напугалось: Москва недовольна Манакиным! Как оно бывает? Вознесла Москва человека, она же его и сбросила. Там, на местах, быстро чуют, когда подфартит человеку, а когда перестанет. И Манакина, не дожидаясь никаких решений сверху, хлоп! Освободить от должности! А потом: за развал культработы по району — раз; за аморальное поведение, которое выразилось в систематическом пьянстве — два; за обман руководства и нечистоплотность, связанную с литературной деятельностью — три! — за все за эти грехи исключить Манакина из партии! И тут же его из писателей исключили. Кинулся Манакин в Москву жаловаться — все обошел, но нигде ему нету поддержки. И ты знаешь? Рассказал мне все это Манакин и заплакал! Слезы размазывает и подвывает тихим тоненьким голосочком, черт знает что! Был у меня коньяк в неприкосновенности — хранил для особенных случаев, — пришлось открыть и отпаивать тонгора. Съел он милого армянского три звездочки всю бутылку разом! Малость успокоился и говорит: «Посодействуйте, товались Никоски?» А я говорю, в чем же я могу теперь посодействовать? «Вы, говорит, товались Никоски, не велели мне из писателей выходить, помните?» Ну, говорю, помню, и что же из этого? «Вы, говорит, велели, чтобы книгу с Арон Мендельчем написал. Я теперь, говорит Манакин, писатель быть не могу. Я заведующий культуры быть не могу. Я теперь уже опять назад охотник быть не могу — глаз плохой, рука пальцы дрожит, толстый жиром стал, ходить много плохо». Ну, говорю я ему, кто ж вам виноват? Это я вас в писатели назначал? Нет. И не я вас завкультурой назначал. И вдруг Манакин —мама моя! — такую матерщину понес, что у меня челюсть отвисла! А среди этого невозможного косноязычного мата слышу «Арон Мендельч, Арон Мендельч!» То есть это он тебя поносит! Так сказать, первопричину его нынешних несчастий!