Пушкин не знал, что его выпустят. Знал бы, что в сентябре 1826 его ждёт свобода, — не планировал бы побег. А он планировал подробно: маршрут, необходимые вещи, поддельные бумаги… Он допускал, что ссылка вечная — в глуши, во мраке заточенья — не только без радио и ТВ, но и без товарищей (которые у нынешних ссыльных есть). Смертельное состояние. И — Онегин! Сверкающий, лёгкий, ироничный; без тоски; сегодня сказали бы: позитив.
От императора он прощения не ждал. Просьбы (отпустить за границу на лечение) оставались без ответа. Александр I был в расцвете сил, рассчитывать на его скорую смерть было невозможно.
Пушкин — П. А. Вяземскому
27 мая 1826.
Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне свободу, то я месяца не останусь. Мы живём в печальном веке, но когда воображаю Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, английские журналы или парижские театры и бордели, то моё глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство. В 4-й песне Онегина я изобразил свою жизнь; когда-нибудь прочтёшь его и спросишь с милою улыбкой: где ж мой поэт? в нём дарование приметно. Услышишь, милая, в ответ: он удрал в Париж и никогда в проклятую Русь не воротится, — ай да умница! Прощай!
Милый доктор спьяна сказал мне, что без операции я не дотяну до 30 лет. Не забавно умереть в Опоческом уезде.
Это время, когда он пишет Пятую главу, которую страшно ругали за то, что в ней «ничего не происходит». А именины Татьяны? А вызов на дуэль?
Ещё труднее понять, как в этой беспросветной ситуации, во мраке, он сочинял такие свободные сверкающие стихи, полные ума и остроумия.
А ещё труднее понять, как он — параллельно с главами «Онегина»! — сочинил величайшую трагедию русского театра.
ХХVIII. Je puis créer[14]
Миллионы ни к селу, ни к городу повторяют «Ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!». Некоторые помнят, что это он воскликнул сам о себе. И уж совсем немногие знают, что это восклицание вырвалось у него, когда он закончил «Бориса Годунова». Вот как это выглядит в его собственном непристойном письме:
Пушкин — Вяземскому.
7 ноября 1825 года. Михайловское.
Трагедия моя кончена; я перечёл её вслух, один, и бил в ладоши и кричал: ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!
Письмо весёлое, местами матерное (тут оно решительно сокращено); фраза ликующая. Но есть в ней ужасное слово… Один. Он читает свой шедевр самому себе, потому что больше некому. Для автора это невыносимо. Мандельштам просил: «Читателя! Разговора б!» — так умирающий от жажды кричит: «Воды!»
Перечёл вслух, один… А почему? Он же не в одиночке сидел. Вокруг полно народу — крестьяне, дворня — русские люди. Но им он не может читать. Он же не сумасшедший. Там стена.
А что Пушкина так восхищало в собственном «Борисе»? Спору нет, вся трагедия — шедевр. Но не на каждой же фразе он бил в ладоши. Есть там одно место, которое, безусловно, вызывало вопль восторга и аплодисменты, когда Автор читал трагедию друзьям, в узком кругу.