– Я не тебе… Спи…
Автомобиль потряхивал на выбоинах широкого степного шляха. Черная пыль тучей за ним неслась.
– Каждый исторический период имеет свои законы. Нам, может быть, эти законы покажутся страшными… История поймет их и оценит.
– Ась?.. Вы это не мне? – встрепенулся опять Драч.
– Спи… Маркс учит: «Добродушию нет места. У тебя нет сердца в груди. Слабость человеческой натуры»… Мирабо сказал: «Impossible. Ne me dites hanais ce béte de mot!..»[13]
.– Вы что?.. Опять никак ко мне?..
– Отвяжись… Маркс говорит: «Вместо кнута надсмотрщика за рабами является штрафная книга надзирателя за рабочими»… Где же культура?.. Маркс!.. Маркс!.. Узнали они меня?.. Родные?.. Глупости!.. Кнут, штрафная книга… Смертная мучительная казнь… Пытки… Голод – это все посильнее… И все не сдаются… Маркс, что бы ты сказал, если бы увидал все это?.. Они нас победят, а я в своей ненависти, кажется, дойду до того, что самого себя буду ненавидеть…
XVI
После отъезда карательной тройки как-то очень быстро ушел Дзюнгарский конный полк, оставивший кучи навоза и нечистот и разоренные амбары с расхищенным овсом и сеном.
На хуторе стало необычайно тихо. Колхозники бродили по двору, как сонные мухи осенью. Ничто не спорилось, ничто не клеилось. Мисин понять не мог, как это случилось, что как раз те казаки, которые умели обращаться с машинами, которые умели работать в поле, – были расстреляны.
– Бес меня тогда подтолкнул, – шептал он. – Бес, не иначе, как он. Да кто знал, что оно так обернется?.. Я думал, ну, поучение какое им скажет в назидание и вся недолга. А как стал валить… Господи, да что же такое с нами, казаками, сделалось?.. И всего-то у нас было две волосины, – ан и те переносились.
Хаты убитых казаков стояли пустые с раскрытыми дверями и окнами. Степной ветер гулял в них. Вдовы и сироты сбились вместе по две, по три семьи, бросив опостылые курени. От погоста, где неглубоко были зарыты тела казненных, тянуло мертвечиной.
У Надежды Петровны возилась соседка Лукерья Самохоткина. Она растопила печь и из последних остатков муки, привезенной Женей, готовила хлеб. В хате кисло пахло тестом, и белые клубки его лежали на доске.
– Вы, Надежда Петровна, не сумлевайтесь, – бодро говорила Лукерья, – вот хлебушка покушаете, я еще чего ни на есть расстараюсь вам – и всякая хворость пройдет. Это все у вас с голодухи. Давно ничего хорошенько не ели. Вот покушаете и отойдет.
– Уж и не знаю, Лукерьюшка, отойдет ли? Очень уже я безразлична ко всему стала. Ничто мне не мило. Да и внутри все болит, точно обрывается там самая жизнь
– Но, тетя, – сказала Женя. – Жара у вас нет. Да и смотрите – ножки ваши меньше сегодня опухши.
– Жить, Женя, что-то совсем не хочется. Раньше для него жила. Его да Степу все поджидала… Думала – с успехом… Теперь?. Для чего и жить?
– И, мамаша… Господь все видит… И что я вам скажу. Каку таку новость… Ить, знаете, Ульяна Ивановна наша пропала.
– Ну, куда она там пропадет?.. Поскакала просто куда с комиссаром красоваться.
– А и нет, мамаша… Слушок такой был… Не угробили бы ее наши хуторские? Уже очень ее хутор весь ненавидел через ее подхалимство и подлость.
Ловким движением Лукерья подхватила рогачом хлебы и сунула их в печь.
Тонкий хлебный запах раздражающе пошел по хате.
– Уж очень, мамаша, была она из себя полная… Мяса-то какие… Помирает ить с голода народ…
Сказала и нагнулась к печи. Красным светом озарилось худое, серьезное, строгое, суровое лицо. Соломиной пробовала хлебы, не пора ли вынимать. Молчала долго, потом обернулась к Жене и маленькими, точно и не человеческими, жадными, голодными глазами, посмотрела той прямо в глаза.
– Верите, нет ли, Евгения Матвеевна, – чуть слышно, тихо сказала она, – народ мяса почти что год не видал… Олютел народ совсем. Убоинки сердце хочет.
И опять нагнулась к хлебам. Алым полымем осветилось страшное, строгое, изголодавшееся лицо Лукерьи.
На другой день, под вечер, Лукерья пришла к Надежде Петровне. Та спала на постели и тих и неслышен был ее больной сон. Лукерья подмигнула Жене и поманила ее к двери.
– Вы вот что, Евгения Матвеевна, как совсем свечеряет, пойдите-ка к Дурняпиной, Маланье Сидоровне. Знаете где?
– Ну, знаю.
– И захватите посудину какую глиняную… Там, знаете… У ней мясцом разжились… Да никак много. Люди сказывали, что никак пуда четыре вышло… И солят, и варят, и колбасы делают… Так вот она, значит, сама мне сказала: зайди, мол, к Вехоткиной, полковнице, скажи ей, я ей колбас каких особенных приготовлю. Она, мол, нам, когда у нее что было, всегда помогала.
Все это казалось Жене подозрительным и почти страшным, и она готова была отказаться, но из угла, с постели раздался страшный деревянный, нечеловеческий шепот:
– Пойди, Женюша милая… Так-то мне захотелось солененькой колбаски!
– Зайдите… зайдите, Евгения Матвеевна, только чтобы люди чего не увидали… Слютел народ… Завидливы стали очень люди к чужому.
Лукерья ушла.
Надежда Петровна своим глухим, страшным голосом говорила сама с собою: