– Вот тебе и ну! Елки-палки!.. Здравствуйте пожалуйста. Право, надо по нем панихиду нам отслужить. Вот, где это обернулось-то! Там ценят!.. Там это вот как понимают… Которые люди решительные и которые так просто – дворянская слизь… Далеких – это не болтология. Ты посмотри, кто на верхушке? Болтуны?.. А что?.. Здравствуйте пожалуйста – товарищ Джугашвили – Сталин – Тифлисское казначейство грабил, думаешь, мало людей накрошил… А что?.. Там кровушку любят… Слыхал – ненависть!.. Понял:
– Да.
– А то бы к девочкам?.. а?.. На радостях-то?.. В генералы пожалованы!.!. Заграницу!..
– Уклонюсь пока. Надо с мыслями собраться, да завтра хочу к своим съездить.
– Ты бы к своим-то по малости.
– Неужели ты думаешь, – с негодованием сказал Володя, – меня дома свернут?..
– Свернуть не свернут, а все – все эти папы, да мамы, сестры, да братья, а там еще любимая какая девушка подвернется – кислая это материя для стопроцентного коммуниста. Девочки куда проще, пошел, как стакан свежей воды выпил, и гуляй дальше.
– Ты меня, Драч, в этом не учи, без тебя знаю, а характер мой и нервы из стали… Недаром я теперь и навсегда – Гранитов, – с превеликой гордостью сказал Володя.
– Ну, как знаешь. Вот тебе ключ от квартиры, а я по-своему отпраздную свое повышение… По-пролетарски.
На другой день Володя поехал в Пулково, а через два дня опять покинул родительский дом, чтобы уже никогда в него не вернуться.
Х
Этот сдвиг на сто восемьдесят градусов наблюдал и Борис Николаевич Антонский. Летом свободный от уроков, взвинченный, взволнованный газетными известиями и статьями, слухами и толками о войне, он зачастил в Петербург, чтобы наблюдать за жизнью столицы.
В знойный июльский день он видел, как в царской коляске, запряженной парой великолепных серых рысаков, со всех сторон окруженный казаками в красных мундирах, в высоких киверах с косыми белыми султанами, с пиками у бедра, ехал по Невскому проспекту французский президент в черном цилиндре. Он очень запомнил всю эту картину. Как в клетке из живых людей, неслась коляска и гулко щелкали копыта казачьих лошадей по камням и по свежеполитому торцу. Борис Николаевич видел молодое, розовое, безусое лицо офицера, ехавшего на могучей рыжей лошади с открытою пастью у заднего колеса коляски и видел, как напряженно, остро тот посматривал вперед, на народ и на президента. Точно опасался чего-то. К коляске выбегали какие-то люди, точно нарочно одетые какими-то «пейзанами», может быть, дворники, может быть, агенты охранной полиции. Жидкое «ура» провожало президента. И во всем этом была какая-то неуверенность в чувствах и настроениях народа, быть может, даже боязнь за самую жизнь президента. Столица переживала полосу беспорядков и забастовок на заводах, как говорили, поднятых немецкими агентами. Как далеко это было от того энтузиазма, какой был в дни «Кронштадта», когда впервые по Петербургу на законном основании гремела Марсельеза. Борис Николаевич понимал, что казаки эти были не почетный эскорт гостя императора Николая II, но надежная его охрана.
Душным вечером Борис Николаевич стоял в толпе в Александровском парке, у Народного дома и смотрел, как оттуда выходили гости – французские морские офицеры и матросы с корабля, на котором прибыл в Петербург Пуанкаре. Французы с трудом пробивались через стеснившую их толпу. Полиция была бессильна и как-то нерешительна. Толпа была определенно враждебна французам. Из нее раздавались крики и угрозы. У некоторых контр-метров были сорваны погоны, у матросов были разорваны куртки. Как будто бы народный энтузиазм перешел какие-то границы… И было ясно – взвинченный газетными статьями уличных листков «народе» не хотел войны…
Каково же было удивление Антонского, когда он попал в те же петербургские народные толпы в день объявления манифеста о войне.
Антонский на трамвае подъехал к Невскому. Он еще не читал утренних газет и ничего не знал. Трамвай остановился, и было видно, что надолго. Дальше нельзя было ехать: весь Невский от домов до домов был запружен народной толпой.