Mon ami, завершая письма мои к тебе, не нумерую их намеренно, потому что они не являются последовательностью, цель которой – в конце подвести читающего к искусно навязанным выводам, да и насмотревшись в 30-х, 40-х с высоты Небес твоих на «Neuordnung» в Европе, я потерял всякий вкус ко всякому порядку. Мне достаточно наскучили уже, о величайший друг мой, и еврейские русские, и русские евреи! Проникнутый духом твоей всеохватной любви и прожив с этими людьми бок о бок в течение недлинного, но не столь уж и малого промежутка времени, я испытываю к ним искреннюю симпатию. Никто не смеет больше назвать меня русофобом. Но, Бог мой, общаясь с ними, я обнаружил, что пристрастия и идеалы их в отношении государственного устройства не претерпели с тех давних пор больших изменений. Почти так же, как и прежде, склонны они к всякого рода крайностям, так же готовы сорваться и понести, как когда-то понесли меня русские лошади, завидевшие персидского слона на дороге. Когда еще взгляды их изменятся? Ведь история мусахника Файвеля – скорее притча, чем быль. Обращаюсь к тебе ныне с просьбой, которую, возможно, давно уже ожидаешь услышать – ниспошли мне, Господи, сон, укажи, где начало того желоба или лестницы, по которым смогу я вернуться к тебе, прильнуть устами к роднику мудрости твоей, отдохнуть душою под сенью благости, кротости твоей и терпения!
Я оглянулся на Ирэну, чтобы узнать, заметила ли и она вышедшую со мною неловкость с яблоком, не подняла ли она в холодном неприятии бровь, но увидел, что она заснула на диване, поджав ноги, которые укрыла от прохлады полосами своих разрезных шаровар. Ладонь правой руки охватывала закрытые ее глаза, левая лежала на диване, но указательный палец ее втиснут был в щель между валиком дивана и сиденьем, как будто заякорив тело ее слабой, эфемерной связью, не прочнее той, которая и вообще-то соединяет обитателей Земли с их краткой жизнью на ней.