На туристических улочках неистребимый блошиный рынок: исцарапанные часы, мутные броши, бижутерия, камеи, телефоны, подсвечники, мундштуки, табакерки, пепельницы, портсигары, авторучки, стеклянные бусы и зеркальца, траченный временем колониальный хлам. На лотке перед строгой старухой неопознаваемо экзотической национальности – коричневые туземные боги, птицы, звери и демоны из полированного дерева. Они выглядят старыми, выглядят настоящими; подразумевается, что их сделали где-нибудь в Нигерии много лет назад. Один из них похож на Ешу, только я еще этого не знаю. Перед старухой – глиняные куколки с услужливо воткнутыми иглами. Они выглядят потрепанными, выглядят оригинальными; подразумевается, что за каждой из них маячит тень вудуированного гаитянина. «Комбьен?» – спрашиваю я и тычу пальцем в кукол. Мне интересно, почем деятельность, которая вызывает смех, которая может стать пищей для потенциально терапевтического общения в кругу семьи и друзей. «Фифти юро», – говорит старуха. Мы улыбаемся друг другу. Мы знаем, что всё это за центы сделано иммигрантами в каком-нибудь подвале в десятке кварталов отсюда.
И тут сверху напористо, разом падает дождь.
Он разгоняет туристов и продавцов, смывает с мостовой окурки, заставляет забиться под тент какого-то темного кафе-с-видом-на-море, где есть газовая плита и потому всё еще варят кофе.
Он идет две, нет, три, нет, четыре чашки.
И так же разом прекращается.
Кто-то наверху, возможно, лоа грома, устав от чтения котировок, широко раздергивает облака. В прорехе повисает серебристый курсор авиалайнера. В окружающих витринах вспыхивает свет. Телефон на столике вздрагивает от эсэмэсок: очнувшийся отель упорно пытается снять с моей пустой кредитки одиннадцать евро за местные разговоры. Колесики и ремни мира приходят в движение. Официант приносит счет.
Телефон звонит, высвечивая незнакомый местный номер. Я думаю, что это, вероятно, Олег Эдвардович. Что он хочет спросить, всё ли мне понравилось. Удачна ли концовка. Правильно ли обставлено завершение. Спасибо, говорю я мысленно. Всё понравилось. Удачна. Правильно. Я тяну руку к телефону.
И телефон замолкает.
Бездомный Гидон
Вечное движение Кремера – не художественный образ, а объективная реальность и стиль жизни. Когда он не ездит по работе, он едет в отпуск, устроенный так, чтобы не останавливаться ни на час. Потому что Гидон Кремер не может остановиться.
– Но ведь я… я Гидон Кремер! – говорит человек со скрипкой по-английски и с явным недоумением.
Если этот тип, похожий на пройдоху-адвоката, не врет, то и инструмент в его руках должен быть скрипкой Гидона Кремера: одним из двух десятков уцелевших шедевров мастера Николо Амати – учителя Гварнери и Страдивари, – сработанным в 1641 году. Том страшно далеком году, когда, например, некий мелкий дворянин д’Атос поступил в мушкетерскую роту своего дальнего родича капитана де Тревиля, совершенно не подозревая, что пару столетий спустя сочинитель Дюма превратит его в символ печальной мудрости и благородной верности собственному «я», верности вопреки всем, как станут говорить еще пару столетий спустя, вызовам реальности.
– Нет, – убедительно отвечает человеку со скрипкой импозантный азиат в темных очках. – Гидон Кремер мертв.
На этом «Gidon Kremer is dead» я ставлю запись на паузу и выхожу покурить. Передо мной анонимные подтянутые цитрусы в кадках. За цитрусами ворота, за воротами городок Айзенштадт, одноэтажная Австрия, аккуратно материализованный, вылизанный, выглаженный, симпатичный и скучный до скулосведения стереотип. Впрочем, в паре буквально кварталов сплошного стереотипа от нас с цитрусами стоит дворец Эстерхази, где некогда музицировал придворный капельмейстер Йозеф Гайдн.
Когда я, с трудом подавив желание пристроить окурок в кадку, возвращаюсь в холл четырехзвездного отеля «Oro», за столом, где я оставил компьютер, сидит Гидон Кремер.
Очень интеллигентный, в бордовой водолазке, совершенно не похожий на пройдоху-адвоката. Настоящий и довольно живой на вид.
– Ну что, – говорит живой Гидон Кремер, – посмотрели?
– А то, – говорю я.
– И что скажете? Если сравнивать с тем, что теперь?