И понимаю также, что ловить мне его не хочется. И не только в силу дружеских симпатий. Но и – как сформулировать-то? – потому, что так стоит ловить человека с амбицией, к примеру, быть марксистом. А человека с амбицией быть Марксом ловить стоит на чем-то другом. Возможно, на том, что он не стал Марксом.
Дождь наверху выключают, когда уже поздно. Повисает густая, душно облегающая тело синеватая ночь, в которой зуммерят одиночные звоночки цикад и сигаретные огоньки кажутся светляками. «А пошли на берег?» – предлагает Кантор.
Мы берем фонари; у Кантора есть чудные фонари, по форме напоминающие ручную противотанковую гранату, – весь день они, воткнутые черенком в землю, впитывают солнечный свет, а в ночи возвращают его ровным голубоватым пламенем. Мы бредем под сосновым навесом, через дюны, через вязкий рефрен кустарника. Мы выбредаем на берег, под открытое небо.
Небо оказывается сумасшедше красивым.
Атлантический ветер сдернул с него волглый войлок дождевых туч, обнажил студенистую незахватанную прозрачность, сквозь которую невероятно плотно, ярко и низко звенят россыпи молодых звезд. В чернильном провале запада с приглушенным гулом собираются и разглаживаются белесые морщины ночного прибоя, далеко-далеко редкой бисерной ниткой берега подрагивает Олерон. Пахнет свежестью, гнилыми водорослями и огромным тревожным пространством – до края ойкумены, за этот край.
«Надоела мне зыбь этой медленной влаги, – писал тоскующий по Старой Европе гений, бродяга, гомик, неудачливый африканский негоциант Артюр Рембо в том самом, любимом Кантором стихотворении, – паруса караванов, бездомные дни, надоели торговые чванные флаги и на каторжных страшных понтонах огни».
Тут вроде ничего такого, каторжного и страшного, напротив: тишь и покой, закон и порядок, – ан ведь ночью не различить.
Да и днем нелегко: Старая Европа, полтыщи лет жадно набегавшая на весь мир, последние полвека втягивается обратно, и водяная воронка волочит в ее ностальгическую лужу кого и что придется.
И флаги, и огни, и паруса – все будут в гости к нам. Или к ним. Вопрос самоопределения.
Ошалело дыша, мы бродим по песчаной полосе с голубыми фонарями в руках, как страдающие бессонницей Диогены. Но никого нет, ни единой живой души на всем берегу.
Только мы – и звездное небо над нами, где некто – положим, Бог – щурится в воздушную линзу и подмаргивает звездами от напряжения, пытаясь, возможно, разглядеть в единственном наличном рабочем материале вторую половину воспетого не Кантором, но Кантом чуда: нравственный императив внутри нас.
Бог его знает, что он там видит.
Счастье и слава
– А вы вообще-то сами откуда будете? – спрашивает раджу пожилая мадам в очках. Как и положено мадам, по-французски.
– Я вообще-то сам из Индии буду, – отвечает раджа благожелательно и с достоинством. Французский у раджи так себе, зато достоинства и благожелательности хоть отбавляй. – Буквально вчера прилетел, – уточняет он.
– Нет, – говорит мадам, – я, экскюзе муа, имею в виду – вы вообще в целом откуда? Где вы живете?
– А, – говорит раджа и делает глоток шампанского из стаканчика. – Теперь понял. Я вообще везде живу. А сейчас вот здесь. Так что сейчас местные мы.
Пользовательский интерфейс мадам отображает сомнение, затруднение и внутреннюю борьбу.
– Нет, – говорит она. – Я, экскюзе муа, имею в виду – вы на каком-таком языке разговаривали? Вот с ним только что? – она кивает на меня.
– А, – говорит раджа и подсвечивает радостной улыбкой обильную седоватую растительность на своей физиономии. – Теперь понял. Ну конечно же, мы разговаривали по-русски!
Ну, конечно же. Что же может быть естественней же.