И, если б меня так не шатало, я бы, наверное, всё-таки это сделал. Устроил бы ему овацию.
Но тут снова загремела музыка, и ко мне подобралась Леська.
— Ну что, как тебе?! — закричала, заставив меня склониться к ней.
Я, чтобы не надрываться, просто жестом показал ей класс.
И думал, на этом исчерпано. Но она всё тёрлась рядом, а через минуту-другую снова прильнула к моему уху:
— А помнишь, мы с тобой хотели этим прямо здесь, на рояле, заняться?!
Я и не расслышал толком, и просто сразу не понял.
— Чем, этим?
— Любовью, Серёж.
Тут я увидел её глаза. Она была не лучше меня, тоже поддатая. Но её слова меня всё равно озадачили.
— Ну, и что ты так смотришь? — усмехнулась она, отпив из вытянутой из-под занавеса бутылки.
— Почему «любовью»? — Я поискал взглядом Лохматого. — Просто тупым, животным сексом, разве нет?
Леська замерла, кажется, прямо с глотком во рту. Долго смотрела на меня сначала внимательно, словно не веря, затем, мне показалось, разочарованно, потом свалила.
А дальше был ещё один номер. Последний. На сцену на этот раз вышла она сама. Леська. Только разодетая, как пугало. На ней был чёрный балахон, широкие, совсем не по размеру ей, брюки, а под балахоном, видно, что-то напихано. Типа грудь. Огромная, неестественная, выпирающая вперёд и выглядящая не столько комично, сколько блевотно, отвратительно.
Ещё был парик — тоже чёрный. Чёрные стрелки до ушей, почти чёрная, с синим отливом, помада.
И тут зазвучала музыка, и она запела:
Это было странно, сначала, я уверен, никто не понимал ничего. Песня была «Тимонинская», то есть, Тимонина её когда-то очень хотела, но ТВ её обломала. Типа, слишком драматично, по-взрослому, не надо… Но все знали, что песня её (у нас было правило — «чужие», то есть, уже раз кем-то исполненные, ясно, что не оригиналом, песни не трогать). А тут её поёт Леська. Причём, честно — поёт круто. У Леськи вообще голос зашибись…
И тут начинается припев. И Леська начинает не петь — орать. Стрёмно, явно глумясь, визгливым, срывающимся на хрипотцу голосом:
При этом она тянет руки ко мне, трясёт, как цыганка, этими дебильными сиськами… Одна из них лопается, вылетает… Народ полегает в приступе истеричного хохота…
А я верчу башкой в поисках Тимониной. Понимаю, что та уже удрала, и, поддавшись какому-то, походу не совсем разумному всё-таки, порыву, соскакиваю с рояля и выдвигаюсь следом.
Я уже через стены и хлопнувшую за мной дверь слышал, как Леська орала в микрофон:
— Давай, Аверьянов, беги, утешай её! Только презики захвати, не забудь! Или что, ты все их истратил на Ванькину мамку?!!
Но просто не обратил внимания.
Тимонину я нашёл в коробке. Она захлёбывалась истерикой. Сидела, прямо на протёртом до бетона покрытии, в одной своей тонкой кофточке, рыдала и пыталась блестящим в ярком свете фонаря осколком пропилить себе кожу на руке.
— Блядь, Тимонина, чё ты делаешь? — Я опустился рядом, отжал у неё кусок стекла, отшвырнул в сторону.
На бледном подрагивающем запястье проявились розовые полосы, но крови не было.
— Да чё ты ревёшь — забей!
— Да ты не понимаешь, Серёнь… — прорвало её тут же. — Мы же подружились с ней… Я её считала подругой… Я ж её утешала… когда она тогда убивалась из-за тебя… когда ты извинился перед ней в спортзале, помнишь… я так её жалела…
Я обнял её за плечо, чтобы не было так холодно, привалил на себя, а она уткнулась мне в грудь и долго-долго, гнусаво, со всхлипами, причитала:
— Она же любит тебя, Серёнь, так же, как я, почти, а может даже больше… Мы на этом и сошлись с ней… Я же ей всю душу наизнанку вывернула… Всё, что знаю про тебя, рассказала… А она, выходит, просто использовала меня, а теперь, как ненужную вещь, выкинула…
— Блин, да забей, ты чё, Леську не знаешь. В ней же настоящего ноль, не слушай её…
— Не-ет, правда, Серёнь, она по тебе давно сохнет, чуть ли ни с пятого класса, просто, говорит, всегда боялась, что ты отошьёшь её, что ты слишком гордый…
— Слушай, да! Она тебе ещё расскажет, что я у неё первым был — это тоже её любимая байка, чтобы её пожалели…