Пишут чаще всего те, с кем он собутыльничал, при ком вольничал, кривлялся и безобразия свои напоказ выставлял. Люди-верхогляды, «кумовья» по бутылке и видели то, что хотели увидеть, и не могли ничего другого увидеть, ибо общались с поэтом в пьяном застолье, в грязных шинках и социалистических общагах. Им и в голову не приходит, что он так же, как они, не писал, а «сочинял» стихи, и «стихия» эта органична, тайна глубоко сокрыта от глаза. Вы точно заметили, каким он аккуратным почерком без помарок писал стихи. А он их и не писал, он их записывал уже сложившиеся, звучащие в сердце. Он при мне однажды в областной библиотеке на вопрос: «Как вы пишете стихи?» ответил: «Очень просто, беру листок бумаги, ставлю вверху Н. Рубцов и столбиком записываю», и помню, что хохоток раздался, смеялись не только читатели и почитатели, но и поэты, присутствующие при этом. Смеялись оттого, что им эта стихия и тайна таланта дана Богом не была, они и не понимали поэта, бывало, и спаивали его, бывало, и злили, бывало, ненавидели, бывало, тягостно завидовали. И мало кто по-настоящему радовался. Радовались мы с Марией Семёновной, без оглядки, без задней мысли, и оттого он часто бывал у нас и часто читал нам «новое». Я первый, принеся в больницу ему пару огурчиков (огородных), купленных в Москве, услышал стихи «Достоевский», «В минуту музыки печальной», «У размытой дороги» и ещё какие-то, сейчас не вспомню уж, которые он тут, в больнице (с изрезанной рукой, об этом первом предвестнике беды отчего-то никто не пишет), сочинил и радовался им и тому, что я радовался новым стихам до слёз, и огурчикам первым он обрадовался, как дитя, и во второй мой приход сказал, что разделил огурчики «по пластику» со всеми сопалатниками-мужиками. Тогда же мы договорились, что по выходе его из больницы мы поедем на рыбалку, на речку Низьму, где уже бывали всей семьёй, и где он после чёрного запоя пришёл в себя, оглянулся окрест, ходил в лесок и в горсти приносил грибы, ломал на дрова коряги…
Увы, из больницы его раньше срока увели собутыльники, и я увидел его уже до бесчувствия пьяным, с грязными бинтами на израненной руке. На реку я всё же с ним попал, но в другой раз и на другую, о чём собираюсь написать, и ещё собираюсь написать о том, как он работал над моим самым любимым произведением «Вечерние стихи», и, верно, нонче напишу, потому как все дела свои заканчиваю и попробую отдохнуть и «пописать для души».
Есть у скульптора Клыкова, изнахратившегося многозаказными услугами, износившего душу в отливании бронзы и тесании камня (не своими руками) до того, что и вовсе жизнь исчезла из его фигур, одни скульптурные холодные знаки остались, так пока ещё была в нём душа жива, изваял он Сергия Радонежского и в середину его, будто матери, поместил ангелочка-ребёночка. Вот я всегда мысленно сравнивал Николая Рубцова с фигурой Радонежского – сверху непотребство, детдомовская разухабистость, от дозы выпитого переходящая в хамство и наглость, нечищеные зубы, валенки, одежда и белье, пахнущие помойкой, заношенное пальтишко. А под ним, в серёдке, под сердцем, таится чистый-чистый ребёнок с милым лицом, грустным и виноватым взглядом очень пристальных глаз. Этот мальчик и «держал волну», охранял звук в раздрызганном, себя не ценящем, дар свой, да не свой, а Богом данный, унижающем, чистый тон, душу, терзаемую самим Творцом. Как мог, ручонками слабыми удерживал и ещё бы с десяток, может, и другой лет сохранял России поэта, посланного прославлять землю свою, природу русскую и людей её, забитых и загнанных временем в тёмный угол. Я думаю, что к шестидесяти годам он пришёл бы к Богу и перестал бы пить и безобразничать…
Недаром же он лепился к Вам, одинокому, порче не подверженному человеку, и берёг Вас от скверны и ветреного отношения к слову, Богу и поэзии. Да-да, он берёг Вас, я это знаю не понаслышке. Вы ему были нужны, а он Вам. И спасибо, что Вы не запятнали его памяти и не пытаетесь пятнать, спасибо и за то, что не клеймите убийцу. Она – женщина и подсудна только Богу.
Низко-низко кланяюсь Вам и благодарю ещё раз. Ваш В. Астафьев
Дорогой и милый Михаил Васильевич!
Давно получил Вашу бандероль. Альманахи (поскольку я его выписываю) и одну Вашу книжку отдал в овсянскую библиотеку, а одну держал про запас, поскольку читать было некогда, заканчивал печатание собрания сочинений и «Весёлого солдата» в «Новом мире» выводил в люди. Закончив дела, расхворался, впал в депрессию, спал помногу и вставал с больной головой. Ничего, кроме газет и журналов, не читал. А про охоту я люблю читать уединённо, с чувством, и зимою, когда в сладость даже простое воспоминание о тайге.