Эта прогулка со всеми включенными в нее эпизодами была полезна сыну. Она помогала ему понять, реагирует ли мир на смерть его матери; может ли он расслабиться, забыть на время о мифе, который он сейчас творит, или должен поддерживать его неустанно. Один. Правда, он слышал слова сослуживца… Но мог ли он рассчитывать на человека, который до такой степени убежден в практической пользе своей жизненной энергии, что становится одновременно учителем музыки и санитарным инспектором?
Признаюсь, я не ожидал этой дополнительной откровенности. На входной двери (сослуживец жил в собственном доме) мы прочитали табличку:
— Глупости, не обращайте внимания! Я все же, вы понимаете, в философском смысле…
Он отпер дверь и добавил:
— Да и что еще остается… Дом вот, если взбредет кому-то в голову, могут снести…
За дверью стояла его жена. Она услышала, о чем он говорит.
— Не так уж мы здесь и веселимся, — сказала она.
Сыну сна выразила соболезнование: «Я встречалась с вашей мамой, мы с мужем однажды пригласили ее в ресторан, она произвела на меня очень сильное впечатление, о нем я и не говорю, он все повторял, что другого такого человека не знает», провела нас на кухню, где ждал уже накрытый стол. Потом она познакомила нас с пожилой женщиной, которая вязала, сидя на низком табурете: «Наша гостья из Софии», а сослуживец молниеносно скинул пиджак и принялся открывать бутылки со швепсом. То, что мы заметили домашние приготовления, ничуть его не смутило, формула «ешь, пей и веселись» была не так бесхитростна, в ней таилась уверенность во многом — например, во всеобщем и обязывающем успехе гостеприимства даже в том случае, когда оно принимает форму издевательства. Сослуживец отдал жене распоряжение приготовить обед получше сразу же после нашего звонка. У такой матери не мог быть ничтожный сын, да и врач, приехавший ради нее, должен был чего-то стоить.
Для сына все было мучительно, особенно то, что издавало самый простой стук или звон, — тарелки, фужеры, — их безучастность ко всему на свете. Никогда прежде он не ощущал так ясно жестокой одномерности вещественного, темноты над гигантской его массой. Ведь в этот день он, сам того не сознавая, во всем искал спасительные символы!
Хозяйка накладывала еду, хозяин наливал швепс, гостья вязала, не проявляя интереса ни к нам, ни к поводу, который нас привел, а сын оглядывался и пытался сказать, что есть он не может. Он только было начал:
— Простите меня, но…
Дверь открылась, в комнату вбежал двухлетний сынишка сослуживца. Он бросился ко мне, к сыну, и нам пришлось улыбнуться… Мальчик покрутился по кухне и исчез. Я посмотрел на сына. Он страдал. Была ли его улыбка предательством или отблеском странствующего света? Не знаю, на этот раз — не знаю.
— Простите… — сказал сын, но хозяйка разложила приборы и пожелала нам приятного аппетита.
Тогда, к удивлению и сына и сослуживца, я спросил гостью из Софии, когда она приехала. Та вежливо улыбнулась:
— Позавчера.
— Ты ведь поняла, — обратился к ней сослуживец, — какой трагический случай свел нас здесь?
— О да.
Я сказал вскользь, что, мол, как ни печально, каждому приходится это переживать. Гостья оживилась — три года назад умерла ее мать, правда очень старая, но это было для нее тяжелой утратой.
— Хотя мне самой уже шестьдесят и можно было бы подумать…
— От чего умерла ваша мать?
— Перед тобой очень известный врач, — вмешался сослуживец.