Я напомнил ему, что на полу, под столом, у привратника (когда он наконец открыл дверь и ввел нас в свою комнатку) лежала на газете надкусанная отбивная, надкусанный кусок торта и почти выпитая бутылка вина — его ноги касались всего этого. «Верно, — подтвердил сын, — ноги привратника, в синих носках… Старый человек…» — «Я имею в виду отвращение…» «Нет-нет, — возразил он, — ничего такого… Потом — да, уже когда он позвонил по нескольким телефонам и эта служащая пришла из дому, чтобы написать в канцелярии свидетельство о смерти…» Я спросил его — и тогда тоже? «И тогда… Но раньше, с сестрой, это было сильнее всего». — «Служащая была очень вежлива». Он попросил меня повторить — не расслышал, что я сказал. «Служащая… была вежлива». «Ничего удивительного, — сказал он задумчиво. — Ничего удивительного…» Мне показалось, что он снова меня не слышит.
Мы замолчали. Я слышал его учащенное дыхание.
Я подсчитал: отвращение появлялось три раза — в связи с человеком, в связи с непоявлением человека и снова в связи с человеком. Я спросил: «Когда мы ждали привратника, вы представляли себе его лицо?»
Дыхание его вдруг сделалось резким. Он обвинил меня, что я подвергаю его клиническому исследованию; отвращение он и связывает, и не связывает с конкретными людьми, точнее даже сказать, что не связывает, может быть, хромота, потом — канцелярия и атмосфера, вся атмосфера… ночью я ему снился — как я сталкиваю танцоров, которые едва-едва подрагивают на канате над рекой — точно мигающие веки (он именно так и выразился), танцоры падают один за другим, бултых-бултых-бултых, и никто из воды не показывается; он ничего не боится — за него больше некому беспокоиться, он набирал мой номер, готовый к бою, если я положу трубку, значит, я трус; он мне не поддастся, не в моих силах ни загипнотизировать его, ни искусственно отвлечь, а если я попытаюсь внушить ему что-то самим звуком своего голоса, он готов кощунственно смеяться…
То, что этот отрывок телефонного разговора вклинился в последовательно текущий поток событий, связанных со смертью матери, отражает, в сущности, часть моего метода лечения. Я говорил уже — не убежден, что я верно направляю своих пациентов. Но я хочу, чтобы они почувствовали свободу хотя бы в моей манере действовать.
Я никогда не провожу решающей встречи с пациентом, не подготовив его сознание предварительно — за день, за два — коротким разговором, частью будущего настоящего разговора. Так я поступил и сейчас.
С сослуживцем мы попрощались наскоро. Сын поблагодарил его, на следующий день он должен был приехать снова, чтобы перевезти тело в Софию. Сослуживец взялся обеспечить гроб и пикап. В тот момент, когда я садился в машину, он крикнул:
— Когда-нибудь, когда буду в Софии, позвоню вам в клинику!
Всю дорогу мы молчали. Незадолго до Софии он сказал:
— Знаете, пять дней назад она потеряла в булочной сумочку. Ее реакция показалась мне странной — чрезмерная паника, нервность, вообще — неадекватные переживания; пропали ее документы и около двадцати левов, но что уж тут такого, раньше бы она… нет ли тут какой-нибудь связи…
Я объяснил, что, вероятно, давление у нее уже было повышенное. И добавил:
— Предположим — если перевести разговор в более туманные сферы, — что предчувствие смерти выразилось у нее в нетипичном интересе к материальному, которого она всю жизнь не замечала, но вот перед перспективой потерять его навсегда…
Он был поражен. Тогда я думал, что больше мне не придется с ним разговаривать.
Я открыл дверь своей квартиры. Она показалась мне пустой. Чтобы избежать этого ощущения, я обычно возвращался домой, загрузив свой мыслительный аппарат, заняв его решением какой-либо проблемы.
На этот раз я поднимался по лестнице расслабленно, мысли текли лениво. И вот…
Я зажег свет в обеих комнатах и кухне. Сел на диван и инстинктивно уставился на свое отражение в стекле буфета.
Ошибка, допущенная мной, была опасна. Ощущение пустого дома — это разнеживающая жалость к самому себе. Я поддался обычной и часто встречающейся реакции. Хоть я и был не в форме, следовало тут же исправить упущение.