Мелитта легла, Церлина еще раз поцеловала ее, выключила свег и вышла из комнаты, оставив открытыми двери в гостиную; но ту дверь, что вела в прихожую, она осторожно прикрыла за собой.
Мелитта лежит в постели. Это почти приятно, почти как усталость, почти как дремота. Нетерпение исчезло, а томление нарастает, и темная комната — как сон. Может быть, она действительно задремала. Она не знает, сколько это продолжалось, внезапно — прерывая вневременность — снаружи, как бы издалека, зазвучал голос Церлины:
— Да, да, это тайна, господин А., настоящий сюрприз для вас. Входите же... а, не верите старой Церлине? Так входите же, да смотрите, не слишком шумите ночью.
Потом с лучом света в соседней комнате — открывается дверь, и, к удивлению самой Мелитты, ее руки становятся самостоятельными, поднимаю гея, как бы освободившись от нее, ему навстречу, да, они тянутся ему навстречу, ему на удивление, да, ему на удивление. Бело, сумеречно-бело сияют руки в мягкой мгле. Это последнее, что глаза Мелитты видят в эту ночь. Ведь начинается неожиданность первого поцелуя, первой встречи, которая не кончается, так как сладость встречи все возрастает. А затем — после краткой неловкости и небольшой боли, что само собой разумеется,— начинается пране- ожиданность, вечная неожиданность, которая—даже если это происходит не в первый раз, как здесь, а становится обычными и привычными буднями — все равно сверкает отблеском первозданности, все еще может быть неожиданностью, должна быть неожиданностью: слияние двух человеческих тел.
IX. БЛАГОПРИОБРЕТЕННАЯ МАТЬ
Хотя это был доходный дом, вид он сохранял аристократический, и поэтому договоры о найме квартир были социально окрашены. Сад, например, который узкой полосой шел от дома на изрядную глубину, был словно кусок большого парка, так как все соседние дома тоже были украшены такими вытянутыми узкими садами,—сад этот был предоставлен почти целиком жильцам главного этажа, то есть баронессе В. и ее дочери Хильдегард, в то время как обитателям верхнего этажа вообще не было туда доступа, а жильцы нижнего этажа должны были довольствоваться похожим на дворик кусочком сада, непосредственно примыкающим к дому.
Каждый год или, точнее говоря, каждую осень Хильдегард устраивала в этом саду tea party в начале зимнего сезона, так было и в этом году.
Накануне после небольшой стычки между матерью и дочерью было решено пригласить на вечер и квартиранта А. Хильдегард считала молодого человека в высшей степени аморальным, баронесса же этого не отрицала безусловно, но утверждала, что это не их забота. Хильдегард потеряла терпение:
— Ах, мама, твои либертинажи уже устарели, они по праву относятся к восемнадцатому веку, а мы от него несколько отдалились.
— Восемнадцатый или двадцатый век, общество следует не частным мнениям, а правилам, и оно выталкивает каждого, кто идет против правил, ты же наверняка не сможешь доказать, что он нарушал правила.
— Это нас пока не должно интересовать, мы здесь сами судьи в своем доме.
— Ни в коем случае; если мы спрячем господина А., то о нас будут говорить, что мы из-за недостатка в средствах или жадности к деньгам сдаем квартиру человеку с подозрительной репутацией.
— Но ведь именно это мы и делаем.
— Кого я принимаю в своем доме, который я, между прочим, все еще рассматриваю как дом твоего покойного отца, у того не может быть подозрительной репутации.
Упоминание об отце и безупречной корректности председателя суда, об его все еще действующем в этом доме авторитете было неопровержимым, и Хильдегард пришлось пригласить жильца к чаю.