Бывало, она ругала меня, но всегда за дело! Всегда защищала меня от отца. Из-за меня терпела нападки соседей, неприятности в школе и вообще мучилась со мной, где только можно. Нет, она всё-таки любила меня и ничем ни разу себя не выдала.
Но Марьяну она — ага! — любила гораздо больше меня! Ну конечно, известное дело — Марьяна ей родная, а я ей никто. Вот оно! Запоздалой болью отдалось во мне сейчас это моё открытие. Оказывается, никуда не надо уезжать, чтобы делать открытия, узнавать себя… А мы-то хохотали над словами Светланы Леонидовны, когда она нам говорила про самопознание, развитие личности, достоинство человека… какой ерундой нам казалось всё это…
Я точно не мог определить, чем отличалась эта особенная Людмилина любовь к Марьяне, но она чувствовалась везде и повсюду, была неистребима, как запах бензина у нас на улице…
И отец хорош — целых семь лет правдиво смотрел мне в глаза и ни разу не сказал честно: «Знаешь, сын, а ведь сегодня у нас с тобой грустный день. Давай помолчим как следует, и вспомним твою мать… Она была необыкновенная, смотри на портрет, сам поймёшь…»
Сейчас мне казалось, что если бы он хоть раз мне так сказал, я бы рос другим, лучше и умнее в сто тысяч раз… Я бы что-нибудь уже понял…
Но этого не было, он прятал её портрет и фотографии и ни разу не повесил на стенку, не показал мне. А старик повесил… А почему он повесил? Да кто же он, в конце-то концов, мне и ей, этот старик, раз он ничего не захотел забыть?
Может, это и есть мой настоящий отец?
Меня обступила как будто душная стена — если я останусь хоть на секунду, я задохнусь.
Нет, не надо!
И тогда я повернул назад и пошёл к Юрке, хотя он, по всем правилам, должен быть в школе. Но мне некуда было идти, и на всякий случай я шёл к нему: а вдруг?!
Юрка оказался дома, он засовывал в себя макароны: возьмёт макарону за хвост и бросает себе в пасть.
— Где портфель? — говорю.
— Не знаю, — говорит. — Хочешь макарон?
— Потеряли мой портфель, изверги, — говорю. — Он хоть и не твой крокодильско-венгерский, а простой и наш, зато ему уже пятый год, а он ещё дышит. Давай портфель, не то всё разнесу!
— Ты что, Славян! Не брал я его. Он там и остался. Ищи там.
— Там нет. Без портфеля в школу ходить не буду. Вся ответственность на тебе с Андрюхой.
— Катись, — говорит Нырненко, — вместе с твоей ответственностью.
— Я-то покачусь. Но как бы ты не заревел.
— Не зареву. Ты про портфель у Андрюшки спроси, жаль, что он убежал.
— А куда, — сразу интересуюсь, — убежал?
— Его выдвинули в комиссию по ремонту школы. После физкультуры у них заседание. Вот он и вспомнил.
Мне стало завидно, что Андрюху туда выбрали, а меня никуда не выбирают, наоборот — отовсюду гонят.
— А я и не знал, что его выбрали…
Как-то не хочется уходить от Юрки, но чувствую, что надо уходить, надо искать другую жизнь, больше так жить невозможно.
— Привет! — говорю.
— Привет, — говорит Нырненко.
Не понимает, что с ним человек прощается навсегда, неизвестно, увидимся ли когда.
— Привет! — говорю.
— Привет.
Ну, совсем ничего не понимает, настоящий ребёнок. Ему хорошо: никаких забот, он всем родной, и аквариум не разбивал, и отметки у него хорошие, и в школу родителей не вызывали два дня подряд, и вообще он благополучный… Счастливчик он — вот кто!
К Андрюшке не стал заходить, он на комиссии своей заседает. Лучше напишу ему письмо. Опять зашёл к Нырненко.
— Привет! — говорю. — Дай карандаш и бумагу.
— На, — говорит, — и отстань от меня. У меня из-за тебя макароны остыли. Пожалуй, побегу в школу. Я ведь ещё не доучился: два урока осталось. Поправляйся, эх ты, больной!
Он ещё не доучился… Смотрите на него, какой умный!
…Ушёл от Юрки… продрог от дождя, так и колотит. Юрка мимо промчался, а я сел прямо на его лестнице на ступеньках и стал Андрюхе письмо писать.
«Андрюха! Пишу тебе своё последнее письмо. Если тебе Перепёлкина дороже друга, твоё дело. Ходи к ней на день рожденья. В кино. Смотри с ней салют. Бегай на коньках, на лыжах. Мне это совершенно всё равно. Потому что… ну, это моё дело — почему. Вообще-то, Перепёлкина ничего… Так что не очень-то. А то и заработаешь. Мой портфель украли. Так что и за это тебе спасибо. Остаюсь Славян. Только вот не пойму, друг или не друг… Привет!»
Я пошёл к дому Пчелинцева и бросил ему в почтовый ящик, письмо. Кажется, покончил со всеми своими делами, больше никаких своих дел нет. Надо бы ещё увидеть Перепёлкину, да на неё сил совсем не осталось. Да и кто она мне такая, чтобы я о ней всё время думал? Свободный я или кто? Свободный! Поэтому хочу — о ней думаю, хочу — нет. Вот и не буду.
Теперь можно и домой. Соберусь — только меня и видели. Как бы мимо старика промелькнуть? А то обязательно спросит, почему не в школе… Да ну его, этого старика. Мне уже никто не страшен. Я всё решил.