Мы полагаем, что одним из факторов, превращающим «Галстук» в читательских глазах именно в рассказ, служит его литературоведческая завязка, то, что «Галстук» прямо назван художественным текстом. А еще читатель предупрежден, что разговор будет вестись не на его языке, а на языке материала, который может быть невнятен постороннему. И о мире, который незнаком, чужд и враждебен.
Теперь, опираясь на это, читателю предстоит отыскать в нагромождении равноправной информации рассказанную ему историю.
Читатель вынужден сам образовывать смысл мирного, благополучного, святочного почти рассказа, где милая барышня, пожелавшая вернуться на родину, всего лишь осталась хромой на всю жизнь, а не потеряла ногу из-за остеомиелита, – или всю эту жизнь целиком, как легко могла бы по обстоятельствам 1939 года. Всего лишь сделали крепостной на четверть века, и не на лесоповале, не в совхозе. В сытости, в тепле. Всего лишь отобрали все свое – даже руки, даже невеликое свободное время, даже возможность сделать подарок тому, кто тебе помог. Но зато «За отличное поведение и успешное выполнение плана мастерицам разрешали смотреть кино во время сеансов для заключенных» (1: 140). И ходить на концерты самодеятельности, где Маруся и увидела знакомый серый галстук совсем на другом человеке. Впрочем, еду на веронал выменивала она, скорее всего, не из-за этого. Но и способ самоубийства выбрала из той, прошлой жизни, в которой милым барышням было положено травиться снотворным. Видимо, потому и оказался этот способ неудачным. Не сработал в лагерных условиях. Отменился вместе со всем прочим.
Необходимость самостоятельно находить и выстраивать лагерные значения, самостоятельно искать тот угол зрения, ракурс, с которого дискретная последовательность сценок, комментариев и пробелов обретет смысл – хотя бы частично, переносит с автора на читателя основную тяжесть работы по оформлению мира. Каждый отдельный рассказ и «Колымские рассказы» в целом выступают тут в роли потока, который еще только предстоит расчленить и оформить в связное повествование по мере прочтения.
Недаром в одном из поздних рассказов – «Перчатка» – Шаламов (точнее, конечно, было бы сказать «повествователь», но уже упоминавшиеся особенности прочтения побуждают видеть в рассказчике самого Шаламова) назвал свою прозу заменой той пеллагрозной коже, которую сняли с его руки в больнице «Беличьей». Такая замена действительна только в отсутствие самой перчатки:
Мертвой перчаткой нельзя было написать хорошие стихи или прозу. Сама перчатка была прозой, обвинением, документом, протоколом. Но перчатка погибла на Колыме – потому-то и пишется этот рассказ. Автор ручается, что дактилоскопический узор на обеих перчатках один. (2: 285)
Рассказ – замена омертвленной плоти. Но, будучи равен ей, совпадая с нею по дактилоскопическому узору, он – в отличие от перчатки – не полностью нем, поддается частичному прочтению, создает хотя бы представление о границе.
И происходит это, в частности, за счет того, что автор «Колымских рассказов» дан в ощущении как бы по модели Шрёдингера: он одновременно жив и мертв, существует и отсутствует. Поскольку он мертв – он обладает необходимым знанием о Колыме, знанием, которое есть только у мертвецов. Поскольку он жив, он способен выразить часть этого знания на языке, внятном для живых. Присутствие автора указывает на то, что рассказы эти – сообщение, которое в принципе может быть в какой-то мере понято. Отсутствие его во всех областях, связанных с выделением смысла, заставляет читателя самого выполнять эту работу.
Автор записывает произошедшее – или не произошедшее, но близкое к нему в той же мере, в какой рассказ о пеллагрозной перчатке может служить заменой самой перчатке; в той же мере, в какой прихотливое движение событий в «Галстуке» следует за упорядоченным узором вышивки и хаотической, всеуничтожающей природой лагеря.
Усилие, затраченное на попытку прочтения, – один из механизмов, придающих рассказам ту самую достоверность, ибо читатель вынужден работать с ними как с реальностью первого порядка, причем с реальностью травматичной и настоятельно требующей внимания.