Годы спустя исследователи творчества Шаламова будут писать о неклассическом катарсисе (и антикатарсисе)[90]
. Нам, однако, представляется, что катарсис – равно как и анти-катарсис – внутри «Колымских рассказов» возможен только при температуре не ниже минус десяти и регулярном двухразовом питании. В противном случае создавать из тяжести недоброй прекрасное – или еще большую тяжесть – будет некому.Бо́льшая часть рассказов сборника не описывается Аристотелевой поэтикой и не противопоставлена ей. Они – вполне сознательно – расположены вне зоны ее действия.
«Ступницкий сыт, он десятник – вот его и интересуют такие вещи, как война» (1: 551), читатель сыт – вот его и интересуют такие вещи, как катарсис.
Социальная обусловленность мировосприятия внутри текста – и поэтики вовне его, как мы уже говорили, вполне укладывалась в рамки марксистской философии.
Расхождения Шаламова с литературной линией партии лежали в иной области, ибо социалистический реализм описывал не существующее, а должное к существованию. То, чему следует быть.
«Колымские рассказы» описывали… а, собственно, что?
Мы уже отмечали, что Колыма не была первым лагерным опытом Шаламова. Он был арестован в феврале 1929 года, приговорен к трем годам лагерей как социальноопасный элемент, направлен в Вишерское отделение Соловецких лагерей особого назначения и освобожден в 1931-м по «разгрузке». На Вишере он видел много и сделал окончательные выводы как о природе советской пенитенциарной системы, так и о природе породившего ее социального строя.
Это если говорить о политике, но на поэтику шаламовской прозы Вишера тогда влияния не оказала. Новая проза Шаламову потребовалась именно для Колымы. Вернее – для Колымы, какой она стала поздней осенью 1937-го.
Что произошло, когда «изменился ветер и все стало слишком страшным» (1: 423)?
В ноябре 1937-го арестован некоронованный король Дальстроя Эдуард Берзин. В вину ему ставили многое, но главное, вредительской была признана его политика обращения с заключенными. Политика эта рассматривала заключенных как инструмент для добычи золота и создания инфраструктуры, способствующей добыче золота, а потому заключенный в норме должен был быть более или менее сыт, одет по погоде и надлежащим образом мотивирован: едой, деньгами и возможностью получить свободу. Разбазариванию же ценный придаток к кайлу и тачке, а также к куда более сложным и полезным для государства механизмам ни в коем разе не подлежал.
В перспективе Берзин мечтал о переходе к феодализму и превращении лагерей в колонии, населенные лично свободными, но привязанными к Дальстрою работниками.
Деятельность его преемника Павлова в этой терминологии определялась скорее как подсечное, или пожоговое, рабовладение.
Он отменил все «поблажки»; вернул на место конвой; жестко привязал пищевое довольствие к проценту выполняемой нормы; «отвязал» рабочий день от светового – на самых тяжелых работах дневная смена 11 часов, ночная – 10, летом, зимой ли; ликвидировал обеденный перерыв; разрешил задерживать бригады на работе до 16 часов; увеличил кубатуру тачек до 0,1 м³ и направил возможный максимум рабочей силы на горные работы – вне зависимости от того, нуждались там в этой силе или нет. Фактически он покончил с организацией труда и быта – в той мере, в которой она существовала до того (Бацаев 2002: 85–88)[91]
.В результате этой, выражаясь языком двадцатых, «штурмовщины», по неполным данным, от 10 до 12 тысяч заключенных умерло от разнообразных форм и последствий истощения, обморожения и повальной антисанитарии.
Кроме того, в Севвостлаге работали тройки и комиссия по борьбе с саботажем, так что только с осени 1937-го по май 1938-го было расстреляно около 7 тысяч человек[92]
.План золотодобычи, естественно, сорвали на два года вперед. Вопль производственников был со временем услышан, и эффективность менеджмента несколько снизили. Тем не менее волны сверхсмертности накрывали Колыму еще дважды – в 1942–1943-м и в 1947-м; к проценту смертности времен первых лет Севвостлаг вернулся лишь в 1950-х (Кокурин, Моруков 2005: 536–537).
Этот исторический экскурс, как нам кажется, позволяет понять, чему именно стал свидетелем Варлам Шаламов. Не некоему безмерному, но осмысленному и целенаправленному злодейству. Не «окончательному решению» того или иного вопроса. Не организованному политическому убийству – хотя элемент такого убийства в происходящем был: «троцкистов» вытесняли из числа живых вполне намеренно, пусть и довольно бессистемно. Он стал свидетелем бессмысленной и беспощадной оптимизации производства в условиях вечной мерзлоты. И последствий ее, умноженных на поголовное растление всех, кто – в любом качестве – угодил в воронку.
Никаких печей. Одиннадцатичасовый рабочий день, голод, страх, отсутствие тепла, побои, увеличенная тачка, системная жестокая некомпетентность. Этого оказалось достаточно, чтобы спровоцировать ошеломляющий разлив зла, чтобы «все умерли» и никто из живых не вернулся.