— Да мне-то что, славный гетман. Я на своем веку всего натерпелся… Кожа у меня задубела, а вот что будут делать сыны и зятья наши? Все больше скудеют и промысел и прибытки. В прежнее-то время, в пору моей молодости, всюду открыты были нам торговые пути, а днестровские сомы, вот такие, как тот, которого поймали мы для твоей светлости, были в цене. Теперь же просто понять не могу, отчего закрылись пути и вверх и вниз по реке и к ляхам?
— Как так не понимаешь? Очень даже хорошо понимаешь отчего, улыбаясь, возразил негренский капитан.
— Откуда мне знать, капитан? Я ведь дряхлый старик, пень старый, восемьдесят восемь годов мне стукнуло. В пору моей молодости не было турок в Хотине и татар в Кэушенах.
— А говоришь, не знаешь! Но есть тут и другие причины, гетман ведает о них. Придет время, и очистятся наши земли от измаильтян.
— Стоят тут, как тучи черные, капитан. Так они нас прижали, просто душа вон!
Подкова ласково улыбнулся.
— Дедушка, велю я своему казначею Раду отдарить тебя — получишь два талера за своего сома.
— Нет, славный гетман, — гордо выпрямившись, сказал дед Барня, — сома этого мы в дар твоей милости преподносим ото всего сердца. А если оплатить ее, любовь-то, то уж какая это любовь?
— Дед, будет дурить-то, — хмуро напустился на атамана старик Гынж. Два талера — красная цена четырем быкам.
— Да знаем мы цены, не сомневайся, ратник. Только вот любовь-то наша к гетману подороже будет и четырех, и четырехсот, и четырех тысяч быков. Да и не продается она, коль уж на то пошло, ратник.
— Сдаюсь, дед, — сказал капитан Петря, прижимая к груди сухощавого старого рыбака.
Солнце стояло еще высоко, и стрелы его молниями сверкали в волнах Днестра, когда к Подкове подошли лэкустенский атаман Агапие и дед Митря.
— Государь, — сказал, поклонившись, Агапие, — я пришел подтвердить свое слово и получить твое государево дозволение. Близок час переправы. Куда ты едешь, и я стремлюсь. По осени, как упадут с деревьев листья, начнем собираться; а когда весна растопит иней на окнах и вода взломает лед, — все, кто сговорился, явятся к твоей светлости.
— Слово наше твердо, Агапие, — ответил Никоарэ. — Дьяку я дал наказ записать тебя в мой войсковой реестр.
Затем Никоарэ обратился к старику Митре:
— Прежде чем переправиться через Днестр, хочу попросить тебя кое о чем, дед Митря. Повернись ко мне здоровым ухом и слушай. Садись.
— Ничего, я и постою перед тобой, государь, и выслушаю твое повеление, — отвечал старик.
— Садись. Не государь твой говорит теперь, а брат, и не повелевает он, а просит. По воле случая остановились мы недавно у берегов Молдовы. И узнал я там хороших людей, исцелили они недуг мой и облегчили страдание души. Я хочу написать письмо мазылу, у которого жил в Дэвиденах, и врачевательнице матушке Олимпиаде — той, что живет в Филипенах. Осенью либо зимой ты или Агапие загляните туда и привезите мне весточку от них.
Оба лэкустенских рэзеша поклонились.
— С радостью исполним повеление твое, батюшка, — отвечал дед Митря.
Подкова потребовал у дьяка Раду перо и чернил и принялся писать на бумаге цвета слоновой кости добрые слова своим друзьям.
Младыш Александру присутствовал при разговоре брата с лэкустенскими крестьянами. Все же, когда Никоарэ ненадолго оторвался от своего письма, мысленно перенесясь в отдаленные места к давно отшумевшим событиям, он отважился усесться возле него и с волнением, которого не мог скрыть, спросил:
— Что за грамоту пишешь, батяня?
— Пишу, Александру, матушке Олимпиаде, она была мне второй матерью. А что?
— Ничего. Знать хотелось.
— Еще пишу дэвиденскому мазылу, спрашиваю, что поделывает тот удивительный муж, о коем частенько вспоминает дьяк Раду. Да и мне он по душе пришелся. Коли не ошибаюсь, звать его Гицэ Ботгрос.
Никоарэ поднял глаза, улыбаясь собственной хитрости; но взгляд Александру был мрачен и дик: видно было, что мысли его где-то далеко.
— Жаль мне тебя, Александру, — шепнул ему Никоарэ.
Младыш растерянно улыбнулся своему батяне, и глаза его прояснились.
— Не знаю, что со мной, батяня. Верно, болен я.
— Недолги весны, Александру, но время все исцеляет, — мягко сказал Никоарэ.
Александру покачал головой, как будто не соглашаясь с ним. Хитрец все не отходил от Никоарэ и, заглядывая через его плечо, с жадным вниманием читал краешком глаза те слова, которые брат выводил на бумаге.
«…А еще желаем узнать добрые вести о крестнице твоей Илинке…»
После вечерней суеты и треволнений ужина успокоилось становище рыбарей, и вот уже ночь объемлет мраком и землю и высокое небо до самых звезд.
Недолго почивали люди — лишь только петух у телеги Иле Караймана возвестил полночь, все пробудились. Однако еще можно было поспать часок-другой, и все вновь заснули. На востоке край неба светлел, всходила луна, озаряя бескрайние степные просторы за Днестром; лунный свет пробивался сквозь сетку, под которой с открытыми глазами лежал на спине Никоарэ.