Вспомнилось, потому что слово «трубадур» не раз возникает у Языкова, и используется в негативном, почти ругательном смысле. (Например, в письме братьям 2 марта 1824 года: «Стихи льются, когда пишешь для понимающей прекрасной особы; я тоже пишу и для других красавиц, но оне редко меня понимают или совсем меня не понимают и всегда хвалят, между тем как я чувствую, что оне не чувствуют – и тогда я не трубадур, а труба-дур!») Языков часто пишет это слово через дефис или раздельно, чтобы каламбур – вернее, двойной смысл – звучащий в этом слове для русского слуха, был явственней, был подчеркнут как можно сильнее. Вроде бы, он противопоставляет свое периодическое бытие «трубой дур» своей любви к Воейковой, в очередной элегии к ней («На Петербургскую дорогу…»):
– но здесь можно говорить или о скрытой насмешке (над ней ли? над самим ли собой?) или о любимом фрейдистами парадоксе психологии, когда человек, прячась от самого себя, в виде отрицания произносит то, с чем он внутренне согласен («Я только труба-дур при вас!» – так, мол, на самом деле хочется ему произнести); столько раз он подчеркивает, что строчит элегии и послания Воейковой без живого чувства, а по ее требованию и заказу, которым он не в силах противиться – именно как труба-дур: «Теперь я вижу, и очень ясно, что вся ее благосклонность ко мне имела целию только выманить у меня стихов: она успела, каналья! – впрочем, надеюсь, в последний раз. Мне жаль только времени, нескольких вечеров, когда я против воли стихотворствовал…» (из письма брату Александру 14 апреля 1825 года);
И ведет-то себя Языков как истинный трубадур классических времен – проведя время у ног Воейковой и сочинив ей стихи, порой на заданную тему или на заданные слова, расшаркавшись в семействе Дириных, пускается во все тяжкие – и не смущает его, что доступные красотки прежде всего в его кошелек глядят, и не воспринимает он гульбу с ними как отступничество, как предательство культа прекрасной дамы… Завершается все это его страстным романом с циркачкой Аделаидой. А. Н. Татаринов, земляк и друг Языкова, приехавший учиться в Дерпт чуть позже него и оставивший очень хорошие и подробные воспоминания о дерптском периоде жизни поэта, удивляется, как мог Языков посвятить Аделаиде такие замечательные стихи:
потому что Аделаида была «просто публичная дрянная девка». Татаринов не говорит прямо, но всеми средствами дает понять, что привезенную из Дерпта сифилитическую сухотку мозга, которая и свела поэта в безвременную могилу, Языков приобрел благодаря именно Аделаиде.
Словом, чуть ли не классическая картина: желторотый комплексующий юнец, пусть со всеми задатками гения, опытная утонченная дама, умеющая вертеть этим юнцом так, как ей надо, – к тому же, дама, имеющая странные психические особенности, которые тянут ее и унижать и быть унижаемой, – молодая чистая девушка, мечтающая вырвать юнца из-под власти этой дамы и тщетно ждущая предложения от него; и вконец запутавшийся юнец «едет мозгами» и открывает рай вполне земной и плотской любви с циркачкой, кажущейся ему чудом телесного совершенства… «Она по проволке ходила, Махала белою рукой, И страсть… гм… Языкова схватила Своей мозолистой рукой». Как результат – очень страшная расплата за грехи молодости. Но почему – именно Языкову столь скорбный жребий? Гуляли тогда все (вспомним пушкинский анекдот про Дельвига и Рылеева), у многих, что говорится, пули свистели рядом, и пронесло даже самых закоренелых развратников, а Языкова – сразу и наповал.